Авторизация
×

Логин (e-mail)

Пароль

Интерактивные истории, текстовые игры и квесты
Гиперкнига

Библиотека    Блог

Посетите наш новый сайт AXMAJS.RU

Запустить

Трудно быть зверем.

Трудно быть богом.

Из отчета Льва Абалкина:

Вернуться к работе

108

"Около восемнадцати часов начинает смеркаться. По моим расчетам до конца маршрута остается еще часа два ходу, и я предлагаю Щекну отдохнуть и поесть. В отдыхе Щекн не нуждается, но как всегда не упускает случая лишний раз перекусить.

Мы устраиваемся на краю обширного высохшего фонтана под сенью какого-то мифологического каменного чудовища с крыльями, и я вскрываю продовольственные пакеты. Вокруг мутно светлеют стены мертвых домов, стоит мёртвая тишина, и приятно думать, что на десятках километров пройденного маршрута уже нет мёртвой пустоты, а работают люди.

Во время еды Щекн никогда не разговаривает, однако, насытившись, любит поболтать.

— Этот старик, — произносит он, тщательно вылизывая лапу, — его действительно оживили?

— Да.

— Он снова живой, ходит, говорит?

— Вряд ли он говорит и тем более ходит, но он живой.

— Жаль, — ворчит Щекн.

— Жаль?

— Да. Жаль, что он не говорит. Интересно было бы узнать, что "там"...

— Где?

— Там, где он был, когда стал мертвым.

Я усмехаюсь.

— Ты думаешь, там что-нибудь есть?

— Должно быть. Должен же я куда-то деваться, когда меня не станет.

— Куда девается электрический ток, когда его выключают? — спрашиваю я.

— Этого я никогда не мог понять, — признаётся Щекн, — но ты рассуждаешь неточно. Да, я не знаю, куда девается электрический ток, когда его выключают. Но я также не знаю, откуда он берётся, когда его включают. А вот откуда взялся я — это мне известно и понятно.

— И где же ты был, когда тебя еще не было? — коварно спрашиваю я.

Но для Щекна это не проблема.

— Я был в крови своих родителей. А до этого — в крови родителей своих родителей.

— Значит, когда тебя не будет, ты будешь в крови своих детей...

— А если у меня не будет детей?

— Тогда ты будешь в земле, в траве, в деревьях...

— Это не так! В траве и деревьях будет моё тело. А вот где буду я сам?

— В крови твоих родителей тоже был не ты сам, а твоё тело. Ты ведь не помнишь, каково тебе было в крови твоих родителей...

— Как это — не помню? — удивляется Щекн, — очень многое помню!

— Да, действительно... — бормочу я, сражённый. — У вас же генетическая память...

— Называть это можно как угодно, — ворчит Щекн, — но я действительно не понимаю, куда я денусь, если сейчас умру. Ведь у меня нет детей...

Я принимаю решение прекратить этот спор. Мне ясно: я никогда не сумею доказать Щекну, что "там" ничего нет. Поэтому я молча сворачиваю продовольственный пакет, укладываю его в заплечный мешок и усаживаюсь поудобнее, вытянув ноги."

Перелистнуть страницу

Из отчета Льва Абалкина:

Вернуться к работе

— Надо рассказать. Ты должен. Это важно.

— Зачем?

— Он сделал плохое.

И тут Щекн принял странную, я бы даже сказал, неестественную позу: присел на напружиненных лапах, вытянул шею и уставился на меня снизу вверх. Затем, мерно покачивая тяжеленной головой вправо и влево, он заговорил, отчётливо выговаривая слова:

— Слушай внимательно, понимай правильно и запоминай надолго. Народ Земли не вмешивается в дела народа голованов. Народ голованов не вмешивается в дела народа Земли. Так было, так есть и так будет. Дело Льва Абалкина есть дело народа Земли. Это решено. А потому не ищи того, чего нет. Народ голованов никогда не даст убежища Льву Абалкину.

Вот это да!

— Он просил убежища?! У вас?!

— Я сказал только то, что сказал: народ голованов никогда не даст убежища Льву Абалкину. Больше ничего. Ты понял это?

— Я понял это. Но меня не интересует это. Повторяю вопрос: что он тебе говорил?

Голован молча повернулся и скользнул в заросли. Ни одна ветка, ни один лист не шевельнулись, а его уже не было. Он исчез.

Ай да Щекн! "...Я учил его языку и как пользоваться линией доставки. Я не отходил от него, когда он болел своими странными болезнями... Я терпел его дурные манеры, мирился с его бесцеремонными высказываниями, прощал ему то, чего не прощаю никому в мире... Если придётся, я буду драться за него как за землянина, как за самого себя. А он? Не знаю..." Ай да Щекн-Итрч!

Я вернулся к себе и набрал Экселенца

Вернувшись, я позвонил Экселенцу и доложил о результатах поездки.

— Очень любопытно! Ты правильно сделал, Мак, что настоял на визите в этот зверинец.

— Не понимаю. Вы видите в этом какой-то смысл?

— Да.

— Вы всерьёз допускаете, что Лев Абалкин мог просить убежища?

— Нет. Этого я не допускаю.

— Тогда о каком смысле идёт речь? Или это снова камень в кусты?

— Может быть. Но дело не в этом. Неважно, что имел в виду Лев Абалкин. Реакция голованов — вот что важно. Впрочем, ты не ломай себе над этим голову. Ты привёз мне важную информацию. Спасибо. Я доволен. И ты будь доволен.

Что и говорить, он, несомненно, был доволен. Зелёные глазища его так и горели, даже в сумраке кабинета было заметно. Он понимал нечто такое, что было мне невдомёк. Но я-то не испытывал даже самого элементарного удовлетворения от того, что метался по огромной ласковой Земле загадочный человек с изуродованной судьбой, метался, не находя себе места, метался, как отравленный, и сам отравлял всех, с кем встречался, отчаянием и обидой, предавал сам и сам становился жертвой предательства...

— Я тебе еще раз напоминаю, Мак. Он опасен. И он тем более опасен, что сам об этом не знает.

— Да кто же он такой, чёрт возьми? Сумасшедший андроид?

— У андроида не может быть тайны личности. Не отвлекайся. Сейчас ты можешь идти домой. До девятнадцати ноль-ноль ты свободен. Затем будь поблизости, в черте города, и жди моего вызова.

— Да, Экселенц...

— Я знаю, что Лев Абалкин — твой друг, вы жили и работали вместе. Очень многие земляне хотели бы знать, что думает об Абалкине его друг и сотрудник голован.

— Зачем?

— Опыт.

— Бесполезный опыт.

— Бесполезного опыта не бывает.

Теперь он принялся за другую лапу и через несколько секунд проворчал невнятно:

— Задавай конкретные вопросы.

Я подумал.

— Мне известно, что в последний раз ты работал с Абалкиным пятнадцать лет назад. Приходилось тебе после этого работать с другими землянами?

— Приходилось. Много.

— Ты почувствовал разницу?

Задавая этот вопрос, я, собственно, ничего особенного не имел в виду. Но Щекн вдруг замер, затем медленно опустил лапу и поднял лобастую голову. Глаза его на мгновение озарились мрачным красным светом. Однако и секунды не прошло, как он вновь принялся глодать свои когти.

— Трудно сказать. Работы разные, люди тоже разные. Трудно.

Он уклонился. От чего? Мой невинный вопрос заставил его как бы споткнуться. Он растерялся на целую секунду. Или здесь опять лингвистика? Вообще-то лингвистика — вещь неплохая. Будем атаковать. Прямо в лоб.

— Ты с ним встретился, он снова пригласил тебя работать. Ты согласился?

Это могло означать: "Если бы ты с ним встретился и он бы снова пригласил тебя работать, — ты бы согласился?" Или на выбор: "Ты с ним встречался, и он (как мне стало известно) приглашал тебя работать. Ты дал ему согласие?" Лингвистика. Не спорю, это был довольно жалкий манёвр, но что мне оставалось делать?

— Он не приглашал меня работать.

— Тогда о чём же вы говорили?

— Тогда о чём же вы говорили?

— О прошлом, никому не интересно.

— Как тебе показалось, он сильно изменился за эти пятнадцать лет?

— Это тоже неинтересно.

— Нет. Это очень интересно. Я тоже видел его недавно и обнаружил, что он сильно изменился. Но я — землянин, а мне надо знать твоё мнение.

— Моё мнение: да.

— Вот видишь! И в чём же он, по-твоему, изменился?

— Ему больше нет дела до народа голованов.

— Вот как? А со мной он только о голованах и говорил...

Глаза Щекна опять озарились красным. Я понял это так, что мои слова снова его смутили. Щекн проворчал:

— Что он тебе сказал?

— Мы спорили: кто из землян сделал больше для контактов с народом голованов.

— А ещё?

— Всё. Только об этом. А почему ты решил, что ему больше нет дела до народа голованов?

Он вдруг объявил:

— Мы теряем время. Не задавай пустых вопросов. Задавай настоящие вопросы.

— Хорошо. Задаю настоящий вопрос. Где он сейчас?

— Не знаю.

— Что он намеревался делать?

— Не знаю.

— Что он тебе говорил? Мне важно каждое его слово.

И тут Щекн принял странную, я бы даже сказал, неестественную позу...

И тут Щекн принял странную, я бы даже сказал, неестественную позу: присел на напружиненных лапах, вытянул шею и уставился на меня снизу вверх. Затем, мерно покачивая тяжеленной головой вправо и влево, он заговорил, отчётливо выговаривая слова:

— Слушай внимательно, понимай правильно и запоминай надолго. Народ Земли не вмешивается в дела народа голованов. Народ голованов не вмешивается в дела народа Земли. Так было, так есть и так будет. Дело Льва Абалкина есть дело народа Земли. Это решено. А потому не ищи того, чего нет. Народ голованов никогда не даст убежища Льву Абалкину.

Вот это да!

— Он просил убежища?! У вас?!

— Я сказал только то, что сказал: народ голованов никогда не даст убежища Льву Абалкину. Больше ничего. Ты понял это?

— Я понял это. Но меня не интересует это. Повторяю вопрос: что он тебе говорил?

— Я отвечу. Но сначала повтори то главное, что я тебе сказал.

— Хорошо, я повторю. Народ голованов не вмешивается в дело Абалкина и отказывает ему в убежище? Так?

— Так. И это главное.

— Теперь отвечай на мой вопрос.

— Отвечаю. Он спросил меня, есть ли разница между ним и другими людьми, с которыми я работал. Точно такой же вопрос, который задавал мне ты.

Едва кончив говорить, он повернулся и скользнул в заросли. Ни одна ветка, ни один лист не шевельнулись, а его уже не было. Он исчез.

Ай да Щекн! "...Я учил его языку и как пользоваться линией доставки. Я не отходил от него, когда он болел своими странными болезнями... Я терпел его дурные манеры, мирился с его бесцеремонными высказываниями, прощал ему то, чего не прощаю никому в мире... Если придётся, я буду драться за него как за землянина, как за самого себя. А он? Не знаю..." Ай да Щекн-Итрч!

Я вернулся к себе и набрал Экселенца

Вернувшись, я позвонил Экселенцу и доложил о результатах поездки.

— Очень любопытно! Ты правильно сделал, Мак, что настоял на визите в этот зверинец.

— Не понимаю. Вы видите в этом какой-то смысл?

— Да.

— Вы всерьёз допускаете, что Лев Абалкин мог просить убежища?

— Нет. Этого я не допускаю.

— Тогда о каком смысле идёт речь? Или это снова камень в кусты?

— Может быть. Но дело не в этом. Неважно, что имел в виду Лев Абалкин. Реакция голованов — вот что важно. Впрочем, ты не ломай себе над этим голову. Ты привёз мне важную информацию. Спасибо. Я доволен. И ты будь доволен.

Что и говорить, он, несомненно, был доволен. Зелёные глазища его так и горели, даже в сумраке кабинета было заметно. Он понимал нечто такое, что было мне невдомёк. Но я-то не испытывал даже самого элементарного удовлетворения от того, что метался по огромной ласковой Земле загадочный человек с изуродованной судьбой, метался, не находя себе места, метался, как отравленный, и сам отравлял всех, с кем встречался, отчаянием и обидой, предавал сам и сам становился жертвой предательства. И он менялся. Очень сильно менялся. Казалось, что где-то в этом и кроется разгадка...

— Я тебе еще раз напоминаю, Мак. Он опасен. И он тем более опасен, что сам об этом не знает.

— Да кто же он такой, чёрт возьми? Сумасшедший андроид?

— У андроида не может быть тайны личности. Не отвлекайся. Сейчас ты можешь идти домой. До девятнадцати ноль-ноль ты свободен. Затем будь поблизости, в черте города, и жди моего вызова.

— Да, Экселенц...

Полотенце. И спасибо за рыбу!

— Есть основания предполагать, что Абалкин скрывается. Ты его найдёшь и сообщишь мне. Никаких силовых контактов. Вообще никаких контактов. Найти, установить наблюдение и сообщить мне. Не больше и не меньше.

— Я должен обнаружить его, взять под наблюдение и сообщить вам. Ни в коем случае не пытаться его задержать, не попадаться ему на глаза и тем более не вступать в разговоры.

— Так. Теперь следующее...

Он полез в боковой ящик стола, где всякий нормальный сотрудник держит справочную кристаллотеку, и извлёк оттуда некий громоздкий предмет, название которого я поначалу вспомнил на хонтийском: "Заккурапия", что в точном переводе означает "вместилище документов". И только когда он водрузил это вместилище на стол перед собой, у меня вырвалось:

— Папка для бумаг!

— Не отвлекайся. Слушай внимательно. Никто в комиссии не знает, что я интересуюсь этим человеком. И ни в коем случае не должен знать. Следовательно, работать ты будешь один. Никаких помощников. Всю свою группу переподчинишь Клавдию, а отчитываться будешь передо мной. Никаких исключений. "Никаких" — в данном случае означает просто "никаких". Есть ещё несколько человек, которые в курсе этого дела, но поскольку ты с ними никогда не встретишься, то практически о нём знаем только мы двое.

— Да, Экселенц.

Так я и сделал, решив, что на кристаллокопирование уйдёт уж точно меньше времени, чем на чтение всех этих рукописей.

Все листки были очень неудобно, но прочно схвачены хитроумным металлическим устройством на магнитных защелках, и я не сразу заметил самую обыкновенную радиокарточку, подсунутую под верхний зажим.

Эту радиограмму Экселенц получил сегодня, за шестнадцать минут до того, как вызвал меня к себе.

Читать кристаллокопию

01.06. — 13.01. Слон — Страннику.

На ваш запрос о Тристане от 01.06. — 07.11.

Сообщаю: 31.05. — 19.34.

Здесь получена информация командира базы Саракш-2.

Цитирую: провал Гурона (Абалкин, шифровальщик штаба группы флотов "Ц" Островной империи).

28.05 Тристан (Лоффенфельд, выездной врач базы) вылетел для регулярного медосмотра Гурона.

Сегодня 29.05. — 17.13. На его боте прибыл на базу Гурон. По его словам, Тристан при неизвестных обстоятельствах был схвачен и убит контрразведкой штаба "Ц". Пытаясь спасти тело Тристана и доставить его на базу, Гурон раскрыл себя. Спасти тело ему не удалось. При прорыве Гурон физически не пострадал, но находится на грани психического спазма. По его настоятельной просьбе направляется на землю рейсовым 611.

Цитата окончена.

Справка: 611 прибыл на землю 30.05. — 22.32.

Абалкин на связь с Комконом не выходил, на Земле к моменту сегодня 12.53 не зарегистрирован. На остановках по маршруту 611 (Пандора, Курорт) на тот же момент не зарегистрирован также. Слон.

Прочитано

Прогрессоры. Так.

Признаюсь совершенно откровенно: я не люблю прогрессоров, хотя сам был, по-видимому, одним из первых прогрессоров ещё в те времена, когда это понятие употреблялось только в теоретических выкладках. Впрочем, надо сказать, что в своём отношении к прогрессорам я не оригинален.

Это неудивительно: подавляющее большинство землян органически не способно понять, что бывают ситуации, когда компромисс исключён. Либо они меня, либо я их, и некогда разбираться, кто в своём праве. Для нормального землянина это звучит дико, и я его понимаю, я ведь сам был таким, пока не попал на Саракш. Я прекрасно помню это видение мира, когда любой носитель разума априорно воспринимается как существо, этически равное тебе, когда невозможна сама постановка вопроса, хуже он тебя или лучше, даже если его этика и мораль отличаются от твоей...

И тут мало теоретической подготовки, недостаточно модельного кондиционирования — надо самому пройти через сумерки морали, увидеть кое-что собственными глазами, как следует опалить собственную шкуру и накопить не один десяток тошных воспоминаний, чтобы понять наконец, и даже не просто понять, а вплавить в мировоззрение эту, некогда тривиальнейшую мысль: да, существуют на свете носители разума, которые гораздо, значительно хуже тебя, каким бы ты ни был...

И вот только тогда ты обретаешь способность делить на чужих и своих, принимать мгновенные решения в острых ситуациях и научаешься смелости сначала действовать, а потом разбираться.

По-моему, в этом сама суть прогрессора: умение решительно разделить на своих и чужих. Именно за это умение дома к ним относятся с опасливым восторгом, с восторженной опаской, а сплошь и рядом — с несколько брезгливой настороженностью. И тут ничего не поделаешь. Приходится терпеть — и нам, и им. Потому что либо прогрессоры, либо нечего Земле соваться во внеземные дела... Впрочем, к счастью, нам в Комконе-2 достаточно редко приходится иметь дело с прогрессорами.

Думать дальше...

Я прочитал радиограмму и внимательно перечитал её ещё раз. Странно. Выходит, Экселенц интересуется главным образом неким Тристаном, он же Лоффенфельд. Ради того, чтобы узнать нечто об этом Тристане, он поднялся сегодня в несусветную рань сам и не постеснялся поднять из постели нашего Слона, который, как всем известно, ложится спать с петухами...

Ещё одна странность: можно подумать, что он заранее знал, какой будет ответ. Ему понадобилось всего четверть часа, чтобы принять решение о розыске Абалкина и приготовить для меня папку с его бумагами. Можно подумать, что эта папка была у него уже под рукой...

И самое странное: конечно, Абалкин — последний человек, который видел хотя бы труп Тристана, но если Экселенцу Абалкин понадобился только как свидетель по делу Тристана, то к чему была эта зловещая притча о некоем Страннике и некоем молокососе?

Читать кристаллокопию дальше

Лист N1. Абалкин Лев Вячеславович.

Кодовый номер 97634523465. Генетический код 978438498763459834.

Родился 6 октября 38-го года. Воспитание: школа-интернат 241, Сыктывкар.

Учитель: Федосеев Сергей Павлович.

Образование: школа прогрессоров N3 (Европа).

Наставник: Горн Эрнст-Юлий.

Профессиональные склонности: зоопсихология, театр, этнолингвистика.

Профессиональные показания: зоопсихология, теоретическая ксенология.

Работа:

— февраль 58-го — сентябрь 58-го, дипломная практика, планета Саракш, опыт контакта с расой голованов в естественной обстановке.

— март 60-го — июль 62-го, планета Саракш, руководитель-исполнитель операции "Человек и голованы".

— июль 62-го — июнь 63-го, планета Пандора, руководитель-исполнитель операции "Голован в космосе".

— июнь 63-го — сентябрь 63-го, планета Надежда, участие совместно с голованом Щекном в операции "Мёртвый мир".

— сентябрь 63-го — август 64-го, планета Пандора, курсы переподготовки

— август 64-го — ноябрь 66-го, планета Гиганда, первый опыт самостоятельного внедрения — младший бухгалтер службы охотничьего собаководства, псарь маршала Нагон-Гига, егермейстер герцога Алайского (см. Лист N66).

— ноябрь 66-го — сентябрь 67-го, планета Пандора, курсы переподготовки.

— сентябрь 67-го — декабрь 70-го, планета Саракш, внедрение в республику Хонти —— унионист-подпольщик, выход на связь с агентурой Островной империи (первый этап операции "Штаб").

— декабрь 70-го, планета Саракш, Островная империя — заключённый концентрационного лагеря (до марта 71-го без связи), переводчик комендатуры концентрационного лагеря, солдат строительных частей, старший солдат в береговой охране, переводчик штаба отряда береговой охраны, переводчик-шифровальщик флагмана 2-го подводного флота группы "Ц", шифровальщик штаба группы флотов "Ц".

Наблюдающий врач:

— с 38-го по 53-й — Леканова Ядвига Михайловна;

— с 53-го по 60-й — Крэсеску Ромуальд;

— с 60-го — Лоффенфельд Курт.

Читать дальше

Лист N66.

Руди! Чтобы ты не беспокоился. Божьим попущением на Гиганде встретились двое наших близнецов. Уверяю тебя — совершенная случайность и без последствий. Если не веришь, загляни в 07 и 11. Меры уже приняты.

Клочок бумаги, небрежно откуда-то выдранный и сохранивший складки от помятостей. Написано размашистым почерком. Неразборчивая вычурная подпись. Слово "совершенная" подчеркнуто трижды. На обороте бумажки —— какой-то печатный текст арабской вязью.

Продолжить

Я скармливал транслятору лист за листом. Большую часть бумаг составляли документы, написанные, как я понял, рукой самого Абалкина: отчёт об участии в операции "Мёртвый мир" на планете Надежда — семьдесят шесть страниц, отчёт Абалкина о его операции на Гиганде — двадцать четыре страницы, переписка Абалкина с его руководством — двадцать две страницы... При этом не хватало трёх пронумерованных страниц после первого отчёта Абалкина, двух страниц — после его второго отчёта, и двух страниц — после последнего письма Абалкина Комову. Обрабатывая содержимое папки, я то и дело обнаруживал однообразные, я бы сказал, просто одинаковые и совершенно мне непонятные документы: синеватые листы плотной бумаги с зелёным обрезом и выдавленной в верхнем левом углу монограммой, изображающей то ли китайского дракона, то ли птеродактиля. На каждом таком листе уже знакомым мне размашистым почерком иногда стилом, иногда фломастером, а пару раз почему-то лабораторным электродным карандашом было написано: "Тристан 777". Ниже стояли дата и всё та же замысловатая подпись. Насколько можно было судить по датам, такие листки закладывались в папку с 60-го года примерно раз в три месяца, так что папка на четверть состояла из них.

Интереса ради я решил заложить в транслятор и один из таких листов.

Транслятор, как и обычно при загрузке, еле слышно загудел, и экран его внезапно погас.

Я поймал себя на том, что чешу в затылке. С неполадками такого рода я ещё не сталкивался — трансляторы считались надёжнейшей техникой, работавшей без сбоев и в куда менее благоприятных условиях, чем мой кабинет.

Мои размышления прервал звонок Экселенца.

— Ситуация изменилась. Тебе отбой, бумаги сдай. Я на эту неделю забираю у тебя из отдела Водолея, а его текущими делами пусть займутся другие.

Дальше

Бумага так бумага. Пусть будет бумага. Все листки были очень неудобно, но прочно схвачены хитроумным металлическим устройством на магнитных защёлках, и я не сразу заметил самую обыкновенную радиокарточку, подсунутую под верхний зажим. Эту радиограмму Экселенц получил сегодня, за шестнадцать минут до того, как вызвал меня к себе.

Читать

01.06. — 13.01. Слон — Страннику. На ваш запрос о Тристане от 01.06. — 07.11.

Сообщаю: 31.05. — 19.34. Здесь получена информация командира базы Саракш-2.

Цитирую: провал Гурона (Абалкин, шифровальщик штаба группы флотов "Ц" Островной империи).

28.05 Тристан (Лоффенфельд, выездной врач базы) вылетел для регулярного медосмотра Гурона.

Сегодня 29.05. — 17.13. На его боте прибыл на базу Гурон. По его словам, Тристан при неизвестных обстоятельствах был схвачен и убит контрразведкой штаба "Ц". Пытаясь спасти тело Тристана и доставить его на базу, Гурон раскрыл себя. Спасти тело ему не удалось. При прорыве Гурон физически не пострадал, но находится на грани психического спазма.

По его настоятельной просьбе направляется на землю рейсовым 611. Цитата окончена.

Справка: 611 прибыл на землю 30.05. — 22.32. Абалкин на связь с Комконом не выходил, на Земле к моменту сегодня 12.53 не зарегистрирован. На остановках по маршруту 611 (Пандора, Курорт) на тот же момент не зарегистрирован также. Слон.

Дальше

Прогрессоры. Так.

Признаюсь совершенно откровенно: я не люблю прогрессоров, хотя сам был, по-видимому, одним из первых прогрессоров ещё в те времена, когда это понятие употреблялось только в теоретических выкладках. Впрочем, надо сказать, что в своём отношении к прогрессорам я не оригинален.

Это неудивительно: подавляющее большинство землян органически не способно понять, что бывают ситуации, когда компромисс исключён. Либо они меня, либо я их, и некогда разбираться, кто в своём праве. Для нормального землянина это звучит дико, и я его понимаю, я ведь сам был таким, пока не попал на Саракш. Я прекрасно помню это видение мира, когда любой носитель разума априорно воспринимается как существо, этически равное тебе, когда невозможна сама постановка вопроса, хуже он тебя или лучше, даже если его этика и мораль отличаются от твоей...

И тут мало теоретической подготовки, недостаточно модельного кондиционирования — надо самому пройти через сумерки морали, увидеть кое-что собственными глазами, как следует опалить собственную шкуру и накопить не один десяток тошных воспоминаний, чтобы понять наконец, и даже не просто понять, а вплавить в мировоззрение эту, некогда тривиальнейшую мысль: да, существуют на свете носители разума, которые гораздо, значительно хуже тебя, каким бы ты ни был...

И вот только тогда ты обретаешь способность делить на чужих и своих, принимать мгновенные решения в острых ситуациях и научаешься смелости сначала действовать, а потом разбираться. По-моему, в этом сама суть прогрессора: умение решительно разделить на своих и чужих. Именно за это умение дома к ним относятся с опасливым восторгом, с восторженной опаской, а сплошь и рядом — с несколько брезгливой настороженностью. И тут ничего не поделаешь. Приходится терпеть — и нам, и им. Потому что либо прогрессоры, либо нечего Земле соваться во внеземные дела...

Впрочем, к счастью, нам в Комконе-2 достаточно редко приходится иметь дело с прогрессорами.

Далее

Лист N1. Абалкин Лев Вячеславович.

Кодовый номер 97634523465. Генетический код 978438498763459834.

Родился 6 октября 38-го года. Воспитание: школа-интернат 241, Сыктывкар.

Учитель: Федосеев Сергей Павлович.

Образование: школа прогрессоров N3 (Европа).

Наставник: Горн Эрнст-Юлий.

Профессиональные склонности: зоопсихология, театр, этнолингвистика.

Профессиональные показания: зоопсихология, теоретическая ксенология.

Работа:

— февраль 58-го — сентябрь 58-го, дипломная практика, планета Саракш, опыт контакта с расой голованов в естественной обстановке.

— март 60-го — июль 62-го, планета Саракш, руководитель-исполнитель операции "Человек и голованы".

— июль 62-го — июнь 63-го, планета Пандора, руководитель-исполнитель операции "Голован в космосе".

— июнь 63-го — сентябрь 63-го, планета Надежда, участие совместно с голованом Щекном в операции "Мёртвый мир".

— сентябрь 63-го — август 64-го, планета Пандора, курсы переподготовки

— август 64-го — ноябрь 66-го, планета Гиганда, первый опыт самостоятельного внедрения — младший бухгалтер службы охотничьего собаководства, псарь маршала Нагон-Гига, егермейстер герцога Алайского (см. Лист N66).

— ноябрь 66-го — сентябрь 67-го, планета Пандора, курсы переподготовки.

— сентябрь 67-го — декабрь 70-го, планета Саракш, внедрение в республику Хонти —— унионист-подпольщик, выход на связь с агентурой Островной империи (первый этап операции "Штаб").

— декабрь 70-го, планета Саракш, Островная империя — заключённый концентрационного лагеря (до марта 71-го без связи), переводчик комендатуры концентрационного лагеря, солдат строительных частей, старший солдат в береговой охране, переводчик штаба отряда береговой охраны, переводчик-шифровальщик флагмана 2-го подводного флота группы "Ц", шифровальщик штаба группы флотов "Ц".

Наблюдающий врач:

— с 38-го по 53-й — Леканова Ядвига Михайловна;

— с 53-го по 60-й — Крэсеску Ромуальд;

— с 60-го — Лоффенфельд Курт.

На обороте, крупно, во всю страницу было изображено размытыми коричневыми полосами (словно бы гуашью) что-то вроде стилизованной буквы "ж".

Читать дальше

Лист 66

Руди! Чтобы ты не беспокоился. Божьим попущением на Гиганде встретились двое наших близнецов. Уверяю тебя — совершенная случайность и без последствий. Если не веришь, загляни в 07 и 11. Меры уже приняты.

Клочок бумаги, небрежно откуда-то выдранный и сохранивший складки от помятостей. Написано размашистым почерком. Неразборчивая вычурная подпись. Слово "совершенная" подчеркнуто трижды. На обороте бумажки —— какой-то печатный текст арабской вязью.

Далее

Вот так-так!

А ведь я же его помню!

Это было в 58-м. Явилась целая компания — Комов, Раулингсон, Марта... И этот угрюмоватый парнишка-практикант.

Экселенц (в те времена — Странник) приказал мне бросить все дела и переправить их через Голубую Змею в крепость под видом экспедиции департамента науки...

Мосластый такой парень с очень бледным лицом и длинными прямыми чёрными волосами, как у американского индейца.

Правильно! Они все звали его Лёвушкой-Рёвушкой, но не потому, разумеется, что он был плакса, а потому, что голос у него был зычный, взрёвывающий, как у тахорга.

Тесен мир! Ну что ж, Лев Абалкин, Лёвушка-Рёвушка, теперь я о тебе кое-что знаю. Теперь я уже могу начинать искать тебя. Я знаю, кто твой учитель. Я знаю, кто твой наставник. Я знаю твоих наблюдающих врачей... А вот чего я не знаю, так это — зачем и кому нужен этот лист N1? Ведь если бы человеку понадобилось узнать, кто есть Лев Абалкин, он мог бы вызвать информаторий (я вызвал БВИ), набрал бы имя или кодовый номер (я набрал кодовый номер) и спустя...

Раз-и-два-и-три-и...

Четыре секунды получил бы возможность узнать всё, что один человек имеет право знать о другом, постороннем ему человеке.

Пожалуйста: Абалкин Лев и так далее, кодовый номер 97634523465, генетический код 978438498763459834, родился 6 октября 38-го года, родители (кстати, почему в листе N1 не указаны родители?): Абалкина Стелла Владимировна и Цюрупа Вячеслав Борисович, школа-интернат в Сыктывкаре, учитель, школа прогрессоров, наставник... Всё совпадает. Так.

Прогрессор, работает с 60-го: планета Саракш. Гм. Немного. Только официальные данные. По-видимому, в дальнейшем решил не утруждать себя сообщением новых сведений службе БВИ...

А это что? "Адрес на Земле не зарегистрирован". Я набрал новый запрос: "По каким адресам регистрировался на Земле кодовый номер 97634523465?" Через две секунды последовал ответ: "Последний адрес Абалкина на Земле —— школа прогрессоров N3 (Европа)".

Тоже любопытная деталь. Либо Абалкин за последние восемнадцать лет на Земле не был ни разу, либо человек он крайне нелюдимый, не регистрируется никогда и никаких сведений о себе подавать не желает. И то, и другое представить себе, конечно, можно, однако выглядит это в достаточной мере непривычно...

Ладно, господь с ним, с этим листом N1.

Хотя в скобках отметим, что мы так и не поняли, зачем он нужен вообще, да ещё такой подробный... А если уж он такой подробный, то почему в нём нет ни слова о родителях?

Стоп. Это скорее всего меня не касается. А вот почему он, вернувшись на Землю, не зарегистрировался в Комконе? Это можно объяснить: психический спазм. Отвращение к своему делу. Прогрессор на грани психического спазма возвращается на родную планету, где он не был по меньшей мере восемь лет. Куда он пойдёт? По-моему, к маме идти в таком состоянии непристойно. Абалкин не похож на сопляка, точнее — не должен быть похож.

Учитель? Или наставник? Это возможно. Это вполне вероятно. Поплакаться в жилетку. Это я по себе знаю. Причём скорее учитель, чем наставник. Ведь наставник в каком-то смысле всё-таки коллега, а у нас — отвращение к делу...

Далее

Вернёмся, однако, к папке. Большую часть бумаг составляют документы, написанные, как я понял, рукой самого Абалкина. Во-первых, это его отчёт об участии в операции "Мёртвый мир" на планете Надежда — семьдесят шесть страниц, исписанных отчетливым крупным почерком почти без помарок.

Абалкин рассказывал, как он с голованом Щекном в поисках какого-то объекта пересёк покинутый город и одним из первых вступил в контакт с остатками несчастных аборигенов. Абалкин принимал участие лишь в самом начале операции "Мёртвый мир", и роль, которая ему в ней отводилась, была достаточно скромной. Хотя, если взглянуть на это с принципиальной стороны, он был первым (и пока единственным) прогрессором-землянином, которому довелось работать в паре с представителем разумной негуманоидной расы. Проглядывая этот отчёт, я обнаружил, что Абалкин упоминает там довольно много имён, но у меня сложилось впечатление, что для дела следует взять на заметку одного только Щекна.

Мне было известно, что сейчас на Земле пребывает целая миссия голованов, и, пожалуй, имело смысл выяснить, нет ли среди них этого Щекна. Абалкин писал о нём с такой теплотой, что я не исключал возможности встречи его с давним приятелем. К этому моменту я уже отметил для себя, что у Абалкина особое отношение к "меньшим братьям": на голованов он потратил несколько лет жизни, на Гиганде стал псарём...

Далее

И был в папке ещё один отчёт Абалкина — о его операции на Гиганде. Операция, впрочем, была, на мой взгляд, пустяковая: егермейстер его высочества герцога Алайского пристраивал курьером в банк своего бедного родственника. Егермейстером был Лев Абалкин, а бедным родственником —— некий Корней Яшмаа. Как мне показалось, материал этот был для меня совершенно бесполезен. Кроме Корнея Яшмаа, насколько я мог заметить при беглом просмотре, в нем не содержалось ни одного земного имени. Я взял на заметку этого Корнея, хотя и было ясно, что он вряд ли мне понадобится. Всего во втором отчёте содержалось двадцать четыре страницы, и больше отчётов Льва Абалкина о своей работе в папке не оказалось.

Это показалось мне странным: почему из всех многочисленных отчётов профессионального прогрессора в папку 07 попали только два, и именно эти два. Оба отчета были выполнены в манере "лаборант" и, на мой взгляд, сильно смахивали на школьные сочинения в жанре "Как я провёл каникулы у дедушки". Писать такие отчёты —— одно удовольствие, читать их, как правило, — сущее мучение. Психологи (засевшие в штабах) требуют, чтобы отчёты содержали не столько объективные данные о событиях и фактах, сколько сугубо субъективные ощущения, личные впечатления и поток сознания автора.

При этом манеру отчёта ("лаборант", "генерал", "артист") автор не выбирает — ему её предписывают, руководствуясь какими-то таинственными психологическими соображениями. Воистину, есть ложь, беспардонная ложь и статистика, но не будем забывать и о психологии!

Просматривая содержимое папки, я то и дело обнаруживал однообразные, я бы сказал, просто одинаковые и совершенно мне непонятные документы: синеватые листы плотной бумаги с зелёным обрезом и выдавленной в верхнем левом углу монограммой, изображающей то ли китайского дракона, то ли птеродактиля. На каждом таком листе уже знакомым мне размашистым почерком иногда стилом, иногда фломастером, а пару раз почему-то лабораторным электродным карандашом было написано: "Тристан 777". Ниже стояли дата и всё та же замысловатая подпись. Насколько можно было судить по датам, такие листки закладывались в папку с 60-го года примерно раз в три месяца, так что папка на четверть состояла из них.

Далее

Ещё двадцать две страницы занимала переписка Абалкина с его руководством.

В октябре 63-го года Абалкин направляет в Комкон-1 рапорт, в котором выражает пока ещё кроткое недоумение по поводу того, что операция "Голован в космосе" свёрнута без консультации с ним, хотя операция эта развивалась вполне успешно и обещала богатую перспективу. Неизвестно, какой ответ получил Абалкин на этот свой рапорт, но в ноябре того же года он пишет совершенно отчаянное письмо Комову с просьбой возобновить операцию "Голован в космосе" и одновременно очень резкое письмо в Комкон, в котором протестует против направления его, Абалкина, на курсы переподготовки (заметим, что всё это он почему-то делает в письменной форме, а не обычным порядком.)

Как явствует из дальнейших событий, переписка эта никакого действия не возымела, и Абалкин отправляется работать на Гиганду. Три года спустя, в ноябре 66-го, он снова пишет в Комкон с Пандоры и просит направить его на Саракш для продолжения работы с голованами. На этот раз его просьбу удовлетворяют, но только отчасти: его посылают на Саракш, но не на Голубую Змею, а в Хонти унионистом-подпольщиком. С курсов переподготовки в феврале и августе 67-го года он ещё дважды пишет в Комкон (Бадеру, а потом и самому Горбовскому), указывая на нецелесообразность использования его, хорошего специалиста по голованам, в качестве резидента.

Тон его писем становится всё резче, письмо Горбовскому, например, я иначе, как оскорбительным, не назвал бы. Любопытно мне было бы узнать, что ответил душка Леонид Андреевич на этот взрыв ярости и презрительного негодования. И уже будучи резидентом в Хонти, в октябре 67-го года Абалкин посылает Комову свое последнее письмо: развёрнутый план форсирования контактов с голованами, включающий обмен постоянными миссиями, привлечение голованов к зоопсихологическим работам, проводящимся на Земле, и т.д. Я никогда специально не следил за работой в этой области, но у меня сложилось такое впечатление, что этот план сейчас принят и осуществляется. А если это так, то положение парадоксальное: план осуществляется, а инициатор его торчит резидентом то в Хонти, то в Островной империи.

Далее

В общем, эта переписка оставила у меня какое-то тягостное впечатление. Ну, ладно, пусть в проблеме голованов я не специалист, мне трудно судить, вполне возможно, что план Абалкина совершенно тривиален, и употреблять такие громкие слова, как инициатор, не имеет смысла. Но дело не только и не столько в этом! Парень, видимо, прирождённый зоопсихолог. "Профессиональные склонности: зоопсихология, театр, этнолингвистика... Профессиональные показания: зоопсихология, теоретическая ксенология..."

И тем не менее из парня делают прогрессора. Не спорю, существует целый класс прогрессоров, для которых зоопсихология — хлеб насущный. Например, те, кто работает с леонидянами или с теми же голованами. Так нет же, парню приходится работать с гуманоидами, работать резидентом, боевиком, хотя он пять лет кричит на весь Комкон: "Что вы со мной делаете?" А потом они удивляются, что у него психический спазм! Конечно, прогрессор —— это такая профессия, где железная, я бы сказал, военная дисциплина совершенно неизбежна. Прогрессор сплошь и рядом вынужден делать не то, что ему хочется, а то, что приказывает Комкон. На то он и прогрессор. И, наверное, резидент Абалкин много ценнее для Комкона, нежели зоопсихолог Абалкин.

Но всё-таки есть в этой истории какое-то нарушение меры, и недурно было бы поговорить на эту тему с Горбовским или с Комовым... И что бы там ни натворил этот Абалкин (а он явно что-то натворил), я, ей-богу, на его стороне. Впрочем, всё это, по-видимому, к моей задаче отношения не имеет.

Ещё я заметил, что не хватает трёх пронумерованных страниц после первого отчёта Абалкина, двух страниц — после его второго отчёта и двухстраниц — после последнего письма Абалкина Комову. Я решил не придавать этому значения.

Далее

В течении десяти минут информаторий выдал мне следующие малоутешительные сведения.

Родители Льва Абалкина не существовали — по крайней мере в обычном смысле этого слова. Возможно, они не существовали вообще. Дело в том, что сорок с лишним лет назад Стелла Владимировна и Вячеслав Борисович в составе группы "Йормала" на уникальном звездолёте "Тьма" совершили погружение в чёрную дыру ЕН-200056. Связи с ними не было, да и не могло быть по современным представлениям. Лев Абалкин, оказывается, был их посмертным ребёнком.

Конечно, слово "посмертный" в этом контексте не совсем точно: вполне можно было допустить, что родители его ещё живы и будут жить ещё миллионы лет в нашем времяисчислении, но, с точки землянина, они, конечно, всё равно что мертвы. У них не было детей, и, уходя навсегда из нашей вселенной, они, как и многие супружеские пары до них и после них в подобной ситуации, оставили в институте жизни материнскую яйцеклетку, оплодотворённую отцовским семенем. Когда стало ясно, что погружение удалось, что они более не вернутся, клетку активировали, и вот на свет появился Лев Абалкин — посмертный сын живых родителей. По крайней мере, теперь мне стало понятно, почему в листе N1 родители Абалкина не упоминались вовсе.

Эрнста-Юлия Горна, наставника Абалкина по школе прогрессоров, уже не было в живых. В 72-м году он погиб на Венере при восхождении на пик Строгова.

Врач Ромуальд Крэсеску пребывал на некоей планете Лу, совершенно, по-видимому, вне пределов досягаемости. Я никогда даже не слышал о такой планете, но поскольку Крэсеску является прогрессором, следовало предположить, что планета эта обитаема. Любопытно, однако, что старикан (сто шестнадцать лет!) оставил в БВИ свой последний домашний адрес, сопроводив его таким характерным посланием: "Моя внучка и её муж всегда будут рады принять по этому адресу любого из моих питомцев". Надо полагать, питомцы любили своего старикана и частенько навещали его.

С остальными повезло больше

Сергей Павлович Федосеев, учитель Абалкина, жил и здравствовал на берегу Аятского озера в усадьбе с предостерегающим названием "Комарики". Ему тоже уже было за сто, и был он, по-видимому, человек либо чрезвычайно скромный, либо замкнутый, потомы что не сообщал о себе ничего, кроме адреса. Все остальные данные были официальные: окончил то-то и то-то, археолог, учитель. Всё. Как говорится, яблочко от яблони... Весь в своего ученика Льва Абалкина. А между тем, когда я послал в БВИ соответствующий дополнительный запрос, выяснилось, что Сергей Павлович — автор более тридцати статей по археологии, участник восьми археологических экспедиций (Северо-Западная Азия) и трех евразийских конференций учителей. Кроме того, он у себя в "Комариках" организовал регионального значения личный музей по палеолиту Северного Урала.

С Ядвигой Михайловной Лекановой меня ожидал небольшой сюрприз. Врачи-педиатры редко меняют свою профессию, и я как-то уже представлял себе этакую старушку — божий одуванчик, согнувшуюся под невообразимым грузом специфического и, по сути, самого ценного в мире опыта, бодренько семенящую всё по той же территории сыктывкарской школы. Чёрта с два "семенящую"! Некоторое время она действительно педиаторствовала и именно в Сыктывкаре, но потом она переквалифицировалась в этнолога, и мало того — она занималась последовательно: ксенологией, патоксенологией, сравнительной психологией и левелометрией, и во всех этих не так уж тесно связанных между собой науках она явно преуспела, если судить по количеству опубликованных ею работ и по ответственности постов, ею занимаемых. За последние четверть века ей довелось работать в шести различных организациях и институтах, а сейчас она работала в седьмом —— в передвижном Институте земной этнологии в бассейне Амазонки. Адреса у неё не было, желающим предлагалось устанавливать с нею связь через стационар института в Манаосе.

Яшмаа обитал на вилле "Лагерь Яна". Впрочем, обитал ли он там на самом деле сейчас — ещё предстояло выяснить. Эта вилла, судя по всему, была тренировочным лагерем при КОМКОНе.

Что же касается Горбовского, то его адрес у меня был и так. Другой вопрос, надо ли к нему ехать. Во-первых, он сильно постарел — и я знал, что у Леонида Андреевича не всё хорошо со здоровьем. А во-вторых — он проницательнее, чем может показаться...

Далее

Добрый совет от авторов игры – сейчас вам стоит сохраниться!

Прочитано

Леонид Андреевич оказался дома. Он лежал на диване, укрытый до подмышек клетчатым пледом, и смотрел на меня несколько рассеянным взглядом.

— А-а, Максик... Рад тебя видеть, рад...

Разговор с Горбовским мне приходилось вести чрезвычайно осторожно. С одной стороны, Леонида Андреевича никакими легендами не проймёшь, а разговаривать впрямую я не имел права, даже если бы он сам обратился ко мне по этому делу. С другой стороны — он ведь не просто живая легенда, но человек, на кого даже в КОМКОНе ссылались, цитируя: "Из всех возможных решений выбирай самое доброе. Не самое обещающее, не самое рациональное, не самое прогрессивное и уж, конечно, не самое эффективное — самое доброе". Не мог же он не заметить, что происходило с Абалкиным?

Мы поговорили про голованов и немного про леонидян. Про трудности в работе прогрессоров. Про зоопсихологию. Лев Абалкин мимоходом упоминался — и речь снова заходила о другом...

Я чувствовал себя пилотом, который всё кружит и кружит вокруг планетоида, но никак не может выбрать место для посадки, не понимая, что внизу — тени на разноцветном песке или острые скалы.

Горбовский терпеливо слушал меня. Не знай я его совсем — мог бы решить, что его и вовсе не интересует беседа, а улыбается он вежливо и снисходительно. Мешало этому одно: пальцы его, сплетённые на груди, то и дело приходили в движение, вычерчивая в воздухе замысловатые узоры.

Когда я уже собирался заканчивать разговор, Горбовский сказал:

— По поводу Абалкина, Максик... Я думаю, ты слишком пессимистично смотришь на ситуацию. Впрочем, так часто бывает с людьми, кто работает с Руди...

Я понял, что неудержимо краснею. Поговорил, значит. Аккуратно. Сотрудник КОМКОНА, с приличным уже стажем работы... А всё ещё молокосос. Щенок.

Горбовский улыбался. У него очень хорошая улыбка — немного застенчивая, почти детская. А пальцы его всё плели неведомый, недоступный мне орнамент.

И когда погас экран видеофона, я вдруг почувствовал, что на самом деле я не провалил разговор. А ещё — что Горбовский уж точно не будет говорить о нашей беседе с Экселенцем. И мне тоже не надо.

Закончить разговор

"Сообщение от группы Эспады. Судя по всему, при высадке в тумане они промахнулись на несколько километров: ни возделанных полей, ни поселений, замеченных с орбиты, они не наблюдают. Наблюдают океан и побережье, покрытое километровой ширины полосой чёрной коросты — похоже, застывшим мазутом. У меня снова портится настроение.

Эксперты категорически протестуют против решения Эспады полностью отключить камуфляж. Маленький, но шумный скандальчик в эфире. Щекн ворчливо замечает:

— Пресловутая человеческая техника! Смешно.

На нём нет никакого комбинезона, и нет на нём тяжёлого шлема с преобразователями, хотя всё это было для него специально приготовлено. Он отказался от всего этого, как обычно, без объяснения причин.

Он бежит по полустёртой осевой линии проспекта вразвалку, слегка занося задние ноги, как это делают иногда наши собаки, толстый, мохнатый, с огромной круглой головой, как всегда повёрнутой влево, так что правым глазом он смотрит строго вперёд, а левым словно бы косится на меня. На змей он не обращает внимания вовсе, как и на комаров, а вот крысы его интересуют, но только с гастрономической точки зрения. Впрочем, сейчас он сыт.

Мне кажется, он уже сделал для себя кое-какие выводы и по поводу города, и, возможно, по поводу всей этой планеты. Он равнодушно уклонился от осмотра на диво сохранившегося особняка в седьмом квартале, совершенно неуместного своей красотой и элегантностью среди ободранных временем слепых, заросших диким ползуном зданий. Он только брезгливо обнюхал двухметровые колёса военной бронированной машины, пронзительно и свежо воняющей бензином, полупогребённой под развалинами рухнувшей стены, и он без всякого любопытства наблюдал за сумасшедшей пляской давешнего бедняги-аборигена, который выскочил на нас, звеня бубенчиками, гримасничая, весь в развевающихся разноцветных то ли лохмотьях, то ли лентах. Все эти странности Щекну безразличны, он почему-то не желал выделить их из общего фона катастрофы, хотя поначалу, на первых километрах пути, он был явно возбуждён, искал что-то, поминутно нарушая порядок движения, что-то вынюхивал, фыркая и отплёвываясь, бормоча неразборчиво на своём языке..."

Вернуться к работе

"Через улицу узорчатой металлической лентой заструилась огромная змея, свернулась спиралью перед Щекном и угрожающе подняла ромбическую голову. Щекн даже не останавливается — небрежно и коротко взмахивает передней лапой, ромбическая голова отлетает на тротуар, а он уже трусит дальше, оставив позади извивающееся клубком обезглавленное тело.

Эти чудаки боялись отпустить меня вдвоём со Щекном! Первокласный боец, умница, с неимоверным чутьём на опасность, абсолютно бесстрашен — не по-человечески бесстрашен... Но. Разумеется, не обходится и без некоторого "но". Если придется, я буду драться за Щекна как за землянина, как за самого себя. А Щекн? Не знаю. Конечно, на Саракше, они дрались, и убивали, и гибли, прикрывая меня, но всегда мне казалось почему-то, что не за меня они дрались, не за друга своего, а за некий отвлечённый, хотя и очень дорогой для них принцип... Я дружу со Щекном уже пять лет, у него еще перепонки между пальцами не отпали, когда мы с ним познакомились, я учил его языку и как пользоваться линией доставки. Я не отходил от него, когда он болел своими странными болезнями, в которых наши врачи так и не сумели ничего понять. Я терпел его дурные манеры, мирился с его бесцеремонными высказываниями, прощал ему то, что не прощаю никому в мире. И до сих пор я не знаю, кто я для него..."

Вернуться к работе

Из отчёта Льва Абалкина:

"Вызов с корабля. Вандерхузе сообщает, что Рэм Желтухин нашёл на своей свалке ружьё. Информация пустяковая. Просто Вандерхузе хочется, чтобы я не молчал. Он очень беспокоится, добрая душа, когда я долго молчу. Мы говорим о пустяках.

Каждый раз, когда я нахожусь на связи, Щекн принимается вести себя как собака — то кормится, то чешется, то ищется. Он прекрасно знает, что я этого не люблю, и устраивает демонстрации, словно мстит мне за то, что я отвлекаюсь от нашего одиночества вдвоём.

Начинается мелкий моросящий дождь. Проспект впереди заволакивает серая зыбкая мгла. Мы минуем семнадцатый квартал (поперечная улица вымощена булыжником), проходим мимо проржавевшего автофургона на спущенных баллонах, мимо неплохо сохранившегося, облицованного гранитом здания с фигурными решётками на окнах первого этажа, и слева от нас начинается парк, отделённый от проспекта низкой каменной оградой.

В тот момент, когда мы проходим мимо покосившейся арки ворот, из мокрых, буйно разросшихся кустов с шумом и бубенчиковым звоном выскакивает на ограду пёстрый нелепый длинный человек.

Он худой, как скелет, желтолицый, с впалыми щеками и остекленелым взглядом. Мокрые рыжие патлы торчат во все стороны, ходуном ходят разболтанные и словно бы многосуставчатые руки, а голенастые ноги беспрерывно дергаются и приплясывают на месте, так что из под огромных ступней разлетаются в стороны палые листья и размокшая цементная крошка.

Весь он от шеи до ног обтянут чем-то вроде трико в разноцветную клетку: красную, желтую, синюю и зелёную, и беспрестанно звенят бубенчики, нашитые в беспорядке на его рукавах и штанинах, и дробно и звонко щелкают в замысловатом ритме узловатые пальцы. Паяц. Арлекин. Его ужимки были бы, наверное, смешными, если бы не были так страшны в этом мёртвом городе под серым сеющим дождем на фоне одичалого парка, превратившегося в лес. Это, без всякого сомнения, безумец. Ещё один безумец.

В первое мгновение мне кажется, что это тот же самый, с окраины. Но тот был в разноцветных ленточках и в дурацком колпаке с колокольчиком, и был гораздо ниже ростом, и не казался таким измождённым. Просто оба они были пёстрые, и оба сумасшедшие, и представляется совершенно невероятным, чтобы первые два аборигена, встреченные на этой планете, оказались сумасшедшими клоунами.

— Это не опасно, — говорит Щекн.

— Мы обязаны ему помочь, — говорю я.

— Как хочешь. Он будет нам мешать.

Я и сам знаю, что он будет нам мешать, но делать нечего, и я начинаю придвигаться к пляшущему паяцу, готовя в перчатке присоску с транквилизатором."

Перелистнуть страницу

" — Опасно сзади! — говорит вдруг Щекн.

Я круто оборачиваюсь. Но на той стороне улицы ничего особенного: двухэтажный особняк с остатками ядовито-фиолетовой покраски, фальшивые колонны, ни одного целого стекла, дверной пролом в полтора этажа зияет тьмой. Дом как дом, однако Щекн глядит именно на него в позе самого напряжённого внимания. Он присел на напружиненных лапах, низко пригнул голову и настропалил маленькие треугольные уши. У меня холодок проливается между лопаток: с самого начала маршрута Щекн ещё ни разу не становился в эту редкую позу. Позади отчаянно дребезжат колокольчики, и вдруг становится тихо. Только шорох дождя.

— В котором окне? — спрашиваю я.

— Не знаю, — Щекн медленно поводит тяжелой головой справа налево. — Ни в каком окне. Хочешь — посмотрим? Но уже меньше... — тяжёлая голова медленно поднимается. — Всё. Как всегда.

— Что?

— Как сначала.

— Опасно?

— С самого начала опасно. Слабо. А сейчас было сильно. И опять как сначала.

— Люди? Зверь?

— Очень большая злоба. Непонятно.

Я оглядываюсь на парк. Сумасшедшего паяца больше нет, и ничего нельзя различить в мокрой, плотной зелени.

Вандерхузе страшно обеспокоен. Я диктую донесение. Вандерхузе боится, что это была засада и что паяц должен был меня отвлекать. Никак ему не понять, что в этом случае засада бы удалась, потому что паяц меня действительно отвлёк так, что я ничего не видел и не слышал, кроме него. Вандерхузе предлагает выслать к нам группу поддержки, но я отказываюсь. Задание у нас пустяковое, и скорее всего нас самих скоро снимут с маршрута и перебросят в поддержку хотя бы тому же Эспаде.

Сообщение от группы Эспады: его обстреляли. Трассирующими пулями. Похоже, предупредительный обстрел. Эспада продолжает движение. Мы — тоже. Вандерхузе взволнован до последней крайности, голос у него совсем жалобный.

Пожалуй, с капитаном нам не повезло. У Эспады капитан — прогрессор. У Желтухина капитан — прогрессор. А у нас — Вандерхузе. Все это оправдано, разумеется: Эспада — это группа контакта, Рэм — основной поставщик информации, а мы со Щекном — просто пешие разведчики в пустом безопасном районе. Вспомогательная группа. Но когда что-нибудь случится, — а ведь всегда что-нибудь случается, — то рассчитывать нам придётся только на себя. В конце концов старый милый Вандерхузе — это всего-навсего звездолётчик, опытнейший космический волк. В плоть и кровь впиталась у него инструкция 06/3: "При обнаружении на планете признаков разумной жизни немедленно стартовать, уничтожив по возможности все следы своего пребывания..." А здесь — предупредительный обстрел, очевиднейшее нежелание вступать в контакт, и никто не только не собирается стартовать немедленно, а наоборот, продолжает движение и вообще прёт на рожон...

Дома становятся всё выше, всё роскошнее. Облезлая, заплесневелая роскошь. Длиннейшая колонна разномастных грузовиков, остановившихся у обочины с левой стороны. Движение здесь, видимо, было левосторонним. Многие грузовики открытые, в кузовах громоздится домашний скарб. Похоже на следы массовой эвакуации, только непонятно, почему они двигались к центру города. Может быть, в порт?"

Вернуться к работе

Из отчёта Льва Абалкина:

"Щекн вдруг останавливается и выставляет из густой шерсти на макушке треугольные уши. Мы совсем недалеко от перекрёстка, перекрёсток пуст, и проспект за ним тоже пуст, насколько позволяет видеть серая дымка.

— Вонь, — говорит Щекн.

И чуть помедлив:

— Звери.

И ещё помедлив:

— Много. Идут сюда. Слева.

Теперь я тоже слышу запах, но это всего лишь запах мокрой ржавчины от грузовиков. И вдруг тысяченогий топот и костяное постукивание, взвизги, приглушённое рычание, сопение и фырканье. Тысячи ног. Тысячи глоток. Стая. Я озираюсь, ища подходящий подъезд, чтобы отсиживаться.

— Дрянь, — говорит Щекн. — Собаки.

В ту же секунду из переулка слева хлынуло. Собаки. Сотни собак. Тысячи. Плотный серо-жёлто-чёрный поток, топочущий, сопящий, остро воняющий мокрой псиной. Голова потока уже втянулась в переулок направо, а поток всё льётся и льётся, но вот несколько тварей отделяются от стаи и круто поворачивают к нам — крупные облезлые животные, худущие, в клочьях свалявшейся шерсти. Бегающие нечистые глазки, жёлтые слюнявые клыки. Тоненько, словно бы жалобно потявкивая, они приближаются к нам трусцой и не прямо, а по какой-то замысловатой дуге, горбя бугристые туловища и заводя под себя подрагивающие хвосты.

— В дом! — вопит Вандерхузе. — Что же вы стоите? В дом!

Я прошу его не шуметь. Сую руку под клапан комбинезона и берусь за рукоятку скорчера. Щекн говорит:

— Не надо. Я сам.

Он медленно, вразвалку направляется навстречу собакам. Он не принимает боевой позы. Он просто идёт.

— Щекн, — говорю я. — Давай не будем связываться.

— Давай, — отзывается Щекн, не останавливаясь.

Я не понимаю, что он задумал, и, держа скорчер стволом вниз в опущенной руке, иду вдоль колонны грузовиков параллельным курсом. Мне надо увеличить сектор обстрела на тот случай, если грязно-жёлтый поток разом повернёт на нас. Щекн всё идёт, а собаки остановились. Они пятятся, поворачиваясь к Щекну боком, ещё сильнее горбясь и совершенно упрятав хвосты между ногами, и когда до ближайшей остается десяток шагов, они вдруг с паническим визгом бросаются наутёк и мгновенно сливаются со стаей.

А Щекн всё идёт. Прямо по осевой, неторопливо, вразвалочку, словно перекрёсток перед ним совершенно пуст. Тогда я стискиваю зубы, поднимаю скорчер наизготовку и перехожу на осевую позади Щекна. Грязно-жёлтый поток уже совсем рядом.

И тут внезапно над перекрёстком поднимается отчаянный визг. Стая разрывается, очищая дорогу. Через несколько секунд в переулке справа не осталось ни одной собаки, а переулок слева забит шевелящейся массой косматых тел, упирающихся лап и оскаленных пастей.

Мы пересекаем перекрёсток, усеянный клочьями грязной шерсти, вопящий ад остаётся за спиной, и тогда я заставляю себя остановиться и поглядеть назад. Середина перекрёстка по-прежнему пуста. Стая повернула. Обтекая колонну грузовых машин, она двигается теперь от нас по проспекту в сторону окраины. Визг и вой понемногу стихают, ещё минута — и всё становится как прежде: слышится только деловитый тысячелапый топот, костяное постукивание, сопение, фырканье. Я перевожу дух и засовываю скорчер обратно в кобуру. Я здорово перетрусил."

Перелистнуть страницу

"Вандерхузе устраивает нам разнос. Мы получаем выговор. Оба. За наглость и мальчишество. Вообще говоря, Щекн чрезвычайно чувствителен к репримандам, но сейчас он почему-то не протестует. Он только ворчит: "Скажи ему, что никакого риска не было, — и добавляет, — почти..." Я диктую донесение об инциденте. Я не понял, что произошло на перекрёстке, и естественно, что ещё меньше понимает Вандерхузе. Я уклоняюсь от его расспросов. Напираю главным образом на то, что сейчас стая движется в направлении корабля.

— Если они дойдут до вас, пугните их огнём, — заключаю я.

Мы проходим до конца двадцать второго квартала, и тут я замечаю, что живность совершенно исчезла с улицы — ни одной крысы, ни одной змеи, и даже лягушек совсем не видно. Попрятались из-за собак, думаю я нерешительно. Я знаю, что это не так. Это Щекн.

На четвёртом году нашего знакомства вдруг обнаружилось, что Щекн неплохо владеет английским языком. Примерно тогда же я выяснил, что Щекн сочиняет музыку — ну, не симфоническую, конечно, а песенки, простенькие песенные мелодии, очень милые, вполне приемлемые для слуха землян. А теперь вот ещё что-то.

— Как ты догадался про огонь? — осведомляется он.

Я настораживаюсь. Оказывается, я догадался про огонь! Когда же это я успел?

— Смотря про какой огонь, — говорю я наугад.

— Ты не понимаешь, о чём я говорю? Или не хочешь говорить?

Огонь, огонь, торопливо думаю я. Я чувствую, что сейчас мне, может быть, доведётся узнать нечто важное. Если не торопиться. Если подавать точные реплики. Когда же это я говорил об огне? Да! "Пугните их огнём".

— Каждый ребёнок знает, что животные боятся огня, — говорю я, — поэтому я и догадался. Разве это было так трудно — догадаться?

— По-моему, это было трудно, — ворчит Щекн. — до сих пор ты не догадывался.

Он замолкает и перестает косить глазом. Поговорили. Всё-таки он умница. Понимает, что либо я не понял, либо не хочу говорить при посторонних... И в том, и в другом случае разговор лучше закруглить... Итак, я догадался про огонь. На самом деле я ни о чём не догадался. Я просто сказал Вандерхузе: "Пугните их огнём". И Щекн решил, что я о чём-то догадался. Огонь, огонь... У Щекна, естественно, не было никакого огня... Значит, был. Только я его не видел, а собаки видели. Вот так так, этого только еще не хватало. Ай да Щекн.

— А ты и обжигал их? — спрашиваю я вкрадчиво.

— Огонь обжигает, — отзывается Щекн сухо.

— И это умеет любой голован?

— Только земляне называют нас голованами. Южные выродки называют нас упырями. А в устье Голубой Змеи нас зовут мороками. А на архипелаге — "цзеху"... В русском языке нет соответствия. Это значит — подземный житель, умеющий покорять и убивать силой своего духа.

— Понятно, — говорю я.

Всего лишь пять лет понадобилось мне, чтобы узнать: оказывается, мой ближайший друг, от которого я никогда ничего не скрывал, обладает способностью покорять и убивать силой своего духа. Будем надеяться, что только собачек, а вообще-то — кто его знает... Всего-навсего пять лет дружбы. Чёрт подери, почему меня это так задевает, в конце концов?

Щекн улавливает горечь в моём голосе мгновенно, но истолковывает её по-своему.

— Не жадничай, — говорит он. — Зато у вас есть много такого, чего у нас нет и никогда не будет. Ваши машины и ваша наука..."

Перелистнуть страницу

"Мы выходим на площадь и сразу останавливаемся, потому что за углом видим пушку. Она стоит слева за углом, приземистая, словно бы припавшая к мостовой, — длинный ствол с тяжёлым набалдашником дульного тормоза, низкий, широкий щит, размалёванный камуфляжными зигзагами, широко раздвинутые трубчатые станины, толстенькие колёса на резиновом ходу... С этой позиции был сделан не один выстрел, но давно, очень давно. Стрелянные гильзы, рассыпанные вокруг, насквозь проедены зеленой и красной окисью, крючья станин распороли асфальт до земли и тонут теперь в густой траве, и даже маленькое деревце успело пробиться возле Левой станины. Проржавевший замок откинут, прицела нет вовсе, а в тылу позиции валяются сгнившие, полураспавшиеся зарядные ящики, все пустые. Здесь стреляли до последнего снаряда.

Я гляжу поверх щита и вижу, куда стреляли. Точнее, сначала я вижу громадные, заросшие плющом пробоины в стене дома напротив, и только потом в глаза мне бросается некая архитектурная несообразность. У подножия дома с пробоинами совершенно ни к селу ни к городу стоит небольшой, тускло-жёлтый павильон, одноэтажный, с плоской крышей, и теперь мне ясно, что стреляли именно по нему, прямой наводкой, почти в упор, с пятидесяти метров, а зияющие дыры в стене дома над ним — это промахи, хотя с такого расстояния промахнуться, казалось, было бы невозможно. Впрочем, промахов не так уж и много, и можно только поражаться прочности этого невзрачного жёлтого сооружения, принявшего на себя столько попаданий и всё же не превратившегося в груду мусора.

Расположен павильон нелепо, и поначалу мне кажется, будто страшными ударами снарядов его сдвинуло с места, отбросило назад, загнало на тротуар и почти воткнуло углом в стену дома. Но это, конечно, не так. Стоит павильон, конечно же, именно там, где его поставили с самого начала какие-то чудаковатые архитекторы, совершенно загородив тротуар и отхватив часть мостовой, что, несомненно, должно было мешать движению транспорта.

Всё, что здесь случилось, случилось очень давно, много лет назад, и давно уже исчезли запахи пожаров и стрельбы, но странным образом сохранилась и давила на душу атмосфера лютой ненависти, ярости, бешенства, которые двигали тогда неведомыми артиллеристами.

Я принимаюсь диктовать очередное донесение, а Щекн, усевшись поодаль, брюзгливо отвесив губу, демонстративно громко бурчит, кося жёлтым глазом. "Люди... Какое же тут может быть сомнение... Разумеется, люди... Железо и огонь, развалины, всегда одно и то же..." Видимо, он тоже ощущает эту атмосферу, и, наверное, ещё более интенсивно, чем я. Он ведь вдобавок вспоминает свои родные края — леса, начинённые смертоубийственной техникой, выжженые до пепла пространства, где мёртво торчат обугленные радиоактивные стволы деревьев и сама земля пропитана ненавистью, страхом и гибелью...

На этой площади нам делать больше нечего. Разве что строить гипотезы и рисовать в воображении картины, одна другой ужаснее. Мы идём дальше, а я думаю, что в эпохи глобальных катастроф цивилизации выплёскивают на поверхность бытия всю мерзость, все подонки, скопившиеся за столетия в генах социума. Формы этой накипи чрезвычайно многообразны, и по ним можно судить, насколько неблагополучна была данная цивилизация к моменту катаклизма, но очень мало можно сказать о природе этого катаклизма, потому что самые разные катаклизмы — будь то глобальная пандемия, или всемирная война, или даже геологическая катастрофа — выплёскивают на поверхность одну и ту же накипь: ненависть, звериный эгоизм, жестокость, которая кажется оправданной, но не имеет на самом деле никаких оправданий...

Сообщение от Эспады: он вступил в контакт. Приказ Комова: всем группам подготовить трансляторы для приёма лингвистической информации. Я завожу руку за спину и наощупь щёлкаю тумблером портативного переводчика..."

Вернуться к работе

Из отчёта Льва Абалкина:

"...снова усиливается дождь, туман становится ещё гуще, так что дома справа и слева почти невозможно разглядеть с середины улицы. Эксперты впадают в панику — им померещилось, что теперь отказывают биооптические преобразователи. Я их успокаиваю. Успокоившись, они наглеют и пристают, чтобы я включил противотуманный прожектор. Я включаю им прожектор. Эксперты ликуют было, но тут Щекн усаживается на хвост посередине мостовой и объявляет, что он не сделает более ни шагу, пока не уберут эту дурацкую радугу, от которой у него болят уши и чешется между пальцами. Он, Щекн, превосходно видит всё и без этих нелепых прожекторов, а если эксперты и не видят чего-нибудь, то им и видеть­-то ничего не надо, пусть-ка они лучше займутся каким-нибудь полезным делом, например, приготовят к его, Щекна, возвращению овсяную похлёбку с бобами. Взрыв возмущения. Вообще-то эксперты побаиваются Щекна. Любой землянин, познакомившись с голованом, рано или поздно начинает его побаиваться. Но в то же время, как это ни парадоксально, тот же землянин не способен относиться к головану иначе как к большой говорящей собаке (ну, там, цирк, чудеса зоопсихологии, то, сё...)

Один из экспертов имеет неосторожность пригрозить Щекну, что его оставят без обеда, если он будет упрямиться. Щекн повышает голос. Выясняется, что он, Щекн, всю свою жизнь прекрасно обходился без экспертов. Более того, мы здесь чувствовали себя до сих пор особенно хорошо именно тогда, когда экспертов было не видно и не слышно.

Я стою под дождём, который всё усиливается и усиливается, слушаю всю эту экспертно-бобовую белиберду и никак не могу стряхнуть с себя какое-то дремучее оцепенение. Мне чудится, будто я присутствую на удивительно глупом представлении без начала и конца, где все действующие лица поперезабыли свои роли и несут отсебятину в тщетной надежде, что кривая вывезет. Это представление затеяно как бы специально для меня, чтобы как можно дольше удерживать меня на месте, не дать сдвинуться ни на шаг дальше, а тем временем за кулисами кто-то торопливо делает так, чтобы мне стало окончательно ясно: всё без толку, ничего сделать нельзя, надо возвращаться домой...

С огромным трудом я беру себя в руки и выключаю проклятый прожектор. Щекн сейчас же обрывает на полуслове длинное, тщательно продуманное оскорбление и как ни в чём не бывало устремляется вперёд. Я шагаю следом, слушая, как Вандерхузе наводит порядок у себя на борту: "Срам!.. Мешать полевой группе!.. Немедленно удалю из рубки!.. Отстраню!.. Базар!.."

— Развлекаешься? — тихонько спрашиваю я Щекна.

Он только косится выпуклым глазом.

— Склочник, — говорю я, — и все вы, голованы, склочники и скандалисты...

— Мокро, — невпопад отзывается Щекн, — и полно лягушек. Ступить некуда..."

Перелистнуть страницу

"...— Опять грузовики, — сообщает Щекн.

Из тумана впереди явственно и резко тянет вонью мокрого ржавого железа, и минуту спустя мы оказываемся посреди огромного беспорядочного стада разнообразных автомашин.

Здесь и обыкновенные грузовики, и грузовики-фургоны, и гигантские автоплатформы, и крошечные каплевидные легковушки, и какие-то чудовищные самоходные устройства с восемью колёсами в человеческий рост. Они стоят посередине улицы и на тротуарах, кое-как, вкривь и вкось, упираясь друг в друга бамперами, иногда налезая друг на друга, — невообразимо ржавые, полуразвалившиеся, распадающиеся от малейшего толчка. Их сотни. Идти быстро невозможно, приходится обходить, протискиваться, перебираться, и все они нагружены домашним скарбом, и скарб этот тоже давно сгнил, истлел, проржавел до неузнаваемости...

А потом как-то неожиданно этот безобразный лабиринт кончается.

То есть вокруг по-прежнему машины, сотни машин, но теперь они стоят в относительном порядке, выстроившись по обе стороны мостовой и на тротуарах, а середина улицы совершенно свободна.

Я гляжу на Щекна. Щекн яростно отряхивается, чешется всеми четырьмя лапами сразу, вылизывает спину, плюётся, изрыгает проклятия и снова принимается отряхиваться, чесаться и вылизываться.

Вандерхузе тревожно осведомляется, почему мы сошли с маршрута и что это был за склад. Я объясняю, что это был не склад. Мы дискутируем на тему: если это следы эвакуации, то почему аборигены эвакуировались с окраины в центр.

— Обратно я этой дорогой не пойду, — объявляет Щекн и яростным шлепком припечатывает к мостовой пробирающуюся рядом лягушку."

Вернуться к работе

Из отчёта Льва Абалкина:

"В два часа пополудни штаб распространяет первое итоговое сообщение. Экологическая катастрофа, но цивилизация погибла по какой-то другой причине. Население исчезло, так сказать, в одночасье, но оно не истребило себя в войнах и не эвакуировалось через космос — не та технология, да и вообще планета представляет собой не кладбище, а помойку. Жалкие остатки аборигенов прозябают в сельской местности, кое-как обрабатывают землю, совершенно лишены культурных навыков, однако прекрасно управляются с магазинными винтовками. Вывод для нас со Щекном: город должен быть абсолютно пуст. Мне этот вывод представляется сомнительным. Щекну тоже.

Улица расширяется, дома и ряды машин по обе стороны от нас совершенно исчезают в тумане, и я чувствую перед собой открытое пространство. Ещё несколько шагов, и впереди из тумана возникает приземистый квадратный силуэт. Это опять броневик — совершенно такой же, как тот, что попал под обвалившуюся стену, но этот брошен давным-давно, он просел под собственной тяжестью и словно бы врос в асфальт.

Перед собой я не вижу ничего. Туман на этой площади какойто особенный, неестественно густой, словно он отстаивался здесь много-много лет и за эти годы слежался, свернулся, как молоко, и просел под собственной тяжестью.

— Под ноги! — командует вдруг Щекн.

Я гляжу под ноги и ничего не вижу. Зато до меня вдруг доходит, что под подошвами уже не асфальт, а что-то мягкое, пружинящее, склизкое, словно толстый мокрый ковёр. Я приседаю на корточки.

— Можешь включить свой прожектор, — ворчит Щекн.

Но я уже и без всякого прожектора вижу, что асфальт здесь почти сплошняком покрыт довольно толстой неаппетитной коркой, какой-то спрессованной влажной массой, обильно проросшей разноцветной плесенью. Я вытаскиваю нож, поддеваю пласт этой корки — от заплесневелой массы отдирается не то тряпочка, не то обрывок ремешка, а под ремешком этим мутной зеленью проглядывает что-то округлое (пуговица? пряжка?) и медленно распрямляются какие-то то ли проволочки, то ли пружинки...

— Они все здесь шли... — говорит Щекн со странной интонацией.

Я поднимаюсь и иду дальше, ступая по мягкому и скользкому. Я пытаюсь укротить своё воображение, но теперь у меня это не получается. Все они шли здесь, вот этой же дорогой, побросав свои ненужные большие легковушки и фургоны, сотни тысяч и миллионы вливались с проспекта на эту площадь, обтекая броневик с грозно и бессильно уставленными пулемётами, шли, роняя то немногое, что пытались унести с собой, спотыкались и роняли, может быть, даже падали сами и тогда уже не могли подняться, и всё, что падало, втаптывалось, втаптывалось и втаптывалось миллионами ног. И почему-то казалось, что всё это происходило ночью — человеческая каша была озарена мертвенным неверным светом, и стояла тишина, как во сне..."

Перелистнуть страницу

Из отчёта Льва Абалкина:

"— А вот что-то новенькое, — говорю я.

Это что-то вроде кабины ионного душа — цилиндр высотой метра в два и метр в диаметре из полупрозрачного, похожего на янтарь материала. Овальная дверца во всю его высоту распахнута. Похоже, что когда-то эта кабина стояла вертикально, а потом подложили под неё сбоку заряд взрывчатки, и теперь её сильно накренило, так что край её днища приподнялся вместе с приросшим к нему пластом асфальта и глинистой земли. В остальном она не пострадала, да там в ней и нечему было страдать — внутри она была пустая, как пустой стакан.

— Стакан, — говорит Вандерхузе, — но с дверцей.

Диктую ему донесение. Приняв донесение, он осведомляется:

— А вопросы?

— Два естественных вопроса: зачем эту штуку здесь поставили и кому она помешала. Обращаю внимание: никаких проводов и кабелей нет. Щекн, у тебя есть вопросы?

Щекн более чем равнодушен — он чешется, повернувшись к кабине задом.

— Мой народ не знает таких предметов, — сообщает он высокомерно, — моему народу это неинтересно.

И он снова принимается чесаться с самым откровенным вызовом.

— У меня всё, — говорю я Вандерхузе, и Щекн тут же поднимается и трогается дальше.

Его народу это, видите ли, неинтересно, думаю я, шагая следом и левее. Мне хочется улыбнуться, но улыбаться ни в коем случае нельзя. Щекн не терпит такого рода улыбок, чуткость его к малейшим оттенкам человеческой мимики поразительна. Странно, откуда у голованов эта чуткость? Ведь физиономии их (или морды?) почти совсем лишены мимики — по крайней мере на человеческий глаз. У обыкновенной дворняги мимика значительно богаче. А вот в человеческих улыбках он разбирается великолепно. Вообще голованы разбираются в людях в сто раз лучше, чем люди в голованах. И я знаю, почему. Мы стесняемся. Они разумны, и нам неловко их исследовать. А вот они подобной неловкости не ощущают. Когда мы жили у них в крепости, когда они укрывали нас, кормили, поили, оберегали, сколько раз я вдруг обнаруживал, что надо мной произвели очередной эксперимент! И Марта жаловалась Комову на то же, и Раулингсон, и только Комов никогда не жаловался — я думаю, просто потому, что он слишком самолюбив для этого. А тарасконец в конце концов просто сбежал. Уехал на Пандору, занимается своими чудовищными тахоргами и счастлив... Почему Щекна так заинтересовала Пандора? Он всеми правдами и неправдами оттягивал отлёт. Надо будет потом проверить, точно ли, что группа голованов попросила транспорт для переселения на Пандору.

— Щекн, — говорю я, — тебе хотелось бы жить на Пандоре?

— Нет, мне нужно быть с тобой.

Ему нужно быть. Вся беда в том, что в их языке всегда одна модальность. Никакой разницы между "нужно", "должно", "хочется", "можется" не существует. И когда Щекн говорит по-русски, он использует эти понятия словно бы наугад. Никогда нельзя точно сказать, что он имеет в виду. Может быть, он хотел сказать сейчас, что любит меня, что ему плохо без меня, что ему нравится быть только со мной. А может быть, что это его обязанность — быть со мной, что ему поручено быть со мной, и что он намерен честно выполнить свой долг, хотя больше всего на свете ему хочется пробираться через оранжевые джунгли, жадно ловя каждый шорох, наслаждаясь каждым запахом, которых на Пандоре хоть отбавляй..."

Перелистнуть страницу

"...— Яма... — говорит Щекн.

Я включил прожектор. Никакой ямы нет. Насколько хватает луч, ровная гладкая площадь светится бесчисленными тусклыми огоньками люминесцирующей плесени, а в двух шагах впереди влажно чернеет большой, примерно двадцать на сорок, прямоугольник гладкого голого асфальта. Он словно аккуратно вырезан в этом проплесневелом мерцающем ковре.

— Ступеньки! — говорит Щекн как бы с отчаянием. — Дырчатые! Глубоко! Не вижу...

У меня мурашки ползут по коже: я никогда ещё не слыхал, чтобы Щекн говорил таким странным голосом. Не глядя, я опускаю руку, и пальцы мои ложатся на большую лобастую голову, и я ощущаю нервное подрагивание треугольного уха. Бесстрашный Щекн испуган. Бесстрашный Щекн прижимается к моей ноге совершенно так же, как его предки прижимались к ногам своих хозяев, учуяв за порогом пещеры незнакомое и опасное...

— Дна нет... — говорит он с отчаянием. — Я не умею понять. Всегда бывает дно. Они все ушли туда, а дна нет, и никто не вернулся... Мы должны туда идти?

Я опускаюсь на корточки и обнимаю его за шею.

— Я не вижу здесь ямы, — говорю я на языке голованов. — Я вижу только ровный прямоугольник асфальта.

Щекн тяжело дышит. Все мускулы его напряжены, и он всё теснее прижимается ко мне.

— Ты не можешь видеть, — говорит он. — Ты не умеешь. Четыре лестницы с дырчатыми ступенями. Стёрты. Блестят. Всё глубже и глубже. И никуда. Я не хочу туда. И не приказывай.

— Дружище, — говорю я, — что это с тобой? Как я могу тебе приказывать?

— Не проси, — говорит он. — Не зови. Не приглашай.

— Мы сейчас уйдём отсюда, — говорю я.

— Да! И быстро!

Я диктую донесение. Вандерхузе уже переключил мой канал на штаб, и когда я заканчиваю, вся экспедиция уже в курсе. Начинается галдёж. Выдвигаются гипотезы, предлагаются меры. Шумно. Щекн понемножку приходит в себя: косит жёлтым глазом и то и дело облизывается. Наконец вмешивается сам Комов. Галдёж прекращается. Нам приказано продолжать движение, и мы охотно подчиняемся."

Перелистнуть страницу

"Мы огибаем страшный прямоугольник, пересекаем площадь, минуем второй броневик, запирающий проспект с противоположной стороны, и снова оказываемся между двумя колоннами брошенных автомашин. Щекн снова бодро бежит впереди, он снова энергичен, сварлив и заносчив. Я усмехаюсь про себя и думаю, что на его месте я сейчас, несомненно, мучился бы от неловкости за тот панический приступ почти детского страха, с которым не удалось совладать там, на площади. А вот Щекн ничем таким не мучается. Да, он испытал страх и не сумел скрыть этого, и не видит здесь ничего стыдного и неловкого. Теперь он рассуждает вслух:

— Они все ушли под землю. Если бы там было дно, я бы уверил тебя, что все они живут сейчас под землёй очень глубоко, неслышно. Но там нет дна! Я не понимаю, где они там могут жить. Я не понимаю, почему там нет дна и как это может быть.

— Попытайся объяснить, — говорю я ему, — это очень важно.

Но Щекн не может объяснить. Очень страшно, твердит он. Планеты круглые, пытается объяснить он, и эта планета тоже круглая, я сам видел, но на той площади она вовсе не круглая. Она там, как тарелка. И в тарелке дырка. И дырка эта ведёт из одной пустоты, где находимся мы, в другую пустоту, где нас нет.

— А почему я не видел этой дырки?

— Потому что она заклеена. Ты не умеешь. Заклеивали от таких, как ты, а не от таких, как я...

Потом он вдруг сообщает, что снова появилась опасность. Небольшая опасность, обыкновенная. Очень давно не было совсем, а теперь опять появилась.

Через минуту от фасада дома справа отваливается и рушится балкон третьего этажа. Я быстро спрашиваю Щекна, не уменьшилась ли опасность. Он не задумываясь отвечает, что да, уменьшилась, но ненамного. Я хочу его спросить, с какой стороны угрожает нам теперь эта опасность, но тут в спину мне ударяет плотный воздух, в ушах свистит, шерсть на Щекне поднимается дыбом.

По проспекту проносится словно маленький ураган. Он горячий и от него пахнет железом.

— Что там у вас происходит? — вопит Вандерхузе.

— Сквозняк какой-то... — отзываюсь я сквозь зубы.

Новый удар ветра заставляет меня пробежаться вперед помимо воли. Это как-то унизительно.

— Абалкин! Щекн! — гремит Комов. — держитесь середины! Подальше от стен! Я продуваю площадь, у вас возможны обвалы...

Щекна сбивает с ног и юзом волочит по мостовой в компании с какой-то зазевавшейся крысой.

— Всё? — раздражённо спрашивает он, когда ураган стихает. Он даже не пытается подняться на ноги.

— Всё, - говорит Комов. — Можете продолжать движение.

— Огромное вам спасибо, — отвечает Щекн, ядовитый, как самая ядовитая змея.

В эфире кто-то хихикает, не сдержавшись. Кажется, Вандерхузе.

— Приношу свои извинения, — говорит Комов. — Мне нужно было разогнать туман.

В ответ Щекн изрыгает самое длинное и замысловатое проклятие на языке голованов, поднимается, бешено встряхивается, и вдруг замирает в неудобной позе.

— Лев, — говорит он, — опасности больше нет. Совсем. Сдуло.

И на том спасибо, — отвечаю я."

Вернуться к работе

Из отчёта Льва Абалкина:

"Информация от Эспады. Чрезвычайно эмоциональное описание главного гаттауха. Я вижу его перед собой как живого — невообразимо грязный, вонючий, покрытый лишаями старикашка лет двухсот на вид, утверждает, будто ему двадцать один год, всё время хрипит, кашляет, отхаркивается и сморкается, на коленях постоянно держит магазинную винтовку и время от времени палит в божий свет поверх головы Эспады, на вопросы отвечать не желает, а всё время норовит задавать вопросы сам, причём ответы выслушивает нарочито невнимательно и каждый второй ответ во всеуслышание объявляет ложью...

Проспект вливается в очередную площадь. Собственно, это не совсем площадь — просто справа располагается полукруглый сквер, за которым желтеет длинное здание с вогнутым фасадом, уставленным фальшивыми колоннами. Фасад жёлтый, и кусты в сквере какие-то вяло-жёлтые, словно в канун осени, и поэтому я не сразу замечаю посередине сквера ещё один "стакан".

На этот раз он целёхонек и блестит как новенький, будто его сегодня утром установили здесь, среди жёлтых кустов — цилиндр высотой метра в два и метр в диаметре, из полупрозрачного, похожего на янтарь материала. Он стоит совершенно вертикально и овальная дверца его плотно закрыта.

На борту у Вандерхузе вспышка энтузиазма, а Щекн лишний раз демонстрирует свое безразличие и даже презрение ко всем этим предметам, "не интересным его народу": он немедленно принимается чесаться, повернувшись к "стакану" задом.

Я обхожу стакан кругом, потом берусь двумя пальцами за выступ на овальной дверце и заглядываю внутрь. Одного взгляда мне вполне достаточно — заполняя своими чудовищными суставчатыми мослами весь объём "стакана", выставив перед собой шипастые полуметровые клешни, тупо и мрачно глянул на меня двумя рядами мутно-зелёных бельм гигантский ракопаук с Пандоры во всей своей красе.

Не страх во мне сработал, а спасительный рефлекс на абсолютно непредвиденное. Я и ахнуть не успел, как уже изо всех сил упирался плечом в захлопнутую дверцу, а ногами — в землю, с головы до ног мокрый от пота, и каждая жилка у меня дрожит.

А Щекн уже рядом, готовый к немедленной и решительной схватке, — покачивается на вытянутых напружиненных ногах, выжидательно поводя из стороны в сторону лобастой головой. Ослепительно белые зубы его влажно блестят в уголках пасти. Это длится всего несколько секунд, после чего он сварливо спрашивает:

— В чём дело? Кто тебя обидел?

Я нашариваю рукоять скорчера, заставляю себя оторваться от проклятой дверцы и принимаюсь пятиться, держа скорчер наизготовку. Щекн отступает вместе со мной, всё более раздражаясь.

— Я задал тебе вопрос! — заявляет он с негодованием.

— Ты что же, — говорю я сквозь зубы, — до сих пор ничего не чуешь?

— Где? В этой будке? Там ничего нет!

Вандерхузе с экспертами взволнованно галдят над ухом. Я их не слушаю. Я и без них знаю, что можно, например, подпереть дверцу бревном — если найдётся — или сжечь её целиком из скорчера. Я продолжаю пятиться, не спуская глаз с дверцы "стакана".

— В будке ничего нет! — настойчиво повторяет Щекн, — и никого нет. И много лет никого не было. Хочешь, я открою дверцу и покажу тебе, что там ничего нет?

— Нет, — говорю я, кое-как управляясь со своими голосовыми связками. — Уйдём отсюда.

— Я только открою дверцу...

— Щекн, — говорю я, — ты ошибаешься.

— Мы никогда не ошибаемся. Я иду. Ты увидишь.

— Ты ошибаешься! — рявкаю я. — Если ты сейчас же не пойдёшь за мной, значит, ты мне не друг и тебе на меня наплевать!

Я круто поворачиваюсь на каблуках (скорчер в опущенной руке, предохранитель снят, регулятор на непрерывный разряд) и шагаю прочь. Спина у меня огромная, во всю ширину проспекта, и совершенно беззащитная.

Щекн с чрезвычайно недовольным видом шлёпает лапами слева и позади. Ворчит и задирается. А когда мы отходим шагов на двести и я совсем уже успокаиваюсь и принимаюсь искать ходы к примирению, Щекн вдруг исчезает. Только когти шарахнули по асфальту. И вот он уже около будки, и поздно уже кидаться за ним, хватать за задние ноги, волочить дурака прочь, и скорчер мой теперь уже совершенно бесполезен, а проклятый голован приоткрывает дверцу и долго, бесконечно долго смотрит внутрь "стакана"...

Потом, так и не издав ни единого звука, он снова прикрывает дверцу и возвращается. Щекн униженный. Щекн уничтоженный. Щекн, безоговорочно признающий свою полную непригодность и готовый поэтому претерпеть в дальнейшем любое с ним обращение. Он возвращается к моим ногам и усаживается боком, уныло..."

Перелистнуть страницу

"Сообщение из штаба. Предполагается что "прямоугольник Щекна" является входом в межпространственный тоннель, через который и было выведено население планеты. Предположительно, Странниками...

Мы идём по непривычно пустому району. Никакой живности, даже комары куда-то исчезли. Мне это скорее не нравится, но Щекн не обнаруживает никаких признаков беспокойства.

— На этот раз вы опоздали, — ворчит он.

— Да, похоже на то, — отзываюсь я с готовностью.

После инцидента с ракопауком Щекн заговаривает впервые. Кажется, он склонен поговорить о постороннем. Склонность эта проявляется у него нечасто.

— Странники, — ворчит он. — Я много раз слышал: Странники, Странники... Вы совсем ничего о них не знаете?

— Очень мало. Знаем, что это сверхцивилизация, знаем, что они намного мощнее нас. Предполагаем, что они не гуманоиды. Предполагаем, что они освоили всю нашу галактику, причём очень давно. Ещё мы предполагаем, что у них нет дома — в нашем или в вашем понимании этого слова. Поэтому мы и называем их Странниками...

— Вы хотите с ними встретиться?

— Да как тебе сказать... Комов отдал бы за это правую руку. А я бы, например, предпочёл, чтобы мы не встретились с ними никогда...

— Ты их боишься?

Мне не хочется обсуждать эту проблему. Особенно сейчас.

— Видишь ли, Щекн, — говорю я, — это длинный разговор. Ты бы всё-таки поглядывал по сторонам, а то, я смотрю, ты стал какой-то рассеянный.

— Я поглядываю. Все спокойно.

— Ты заметил, что здесь вся живность исчезла?

— Это потому, что здесь часто бывают люди, — говорит Щекн.

— Вот как? — говорю я. — Ну, ты меня успокоил.

— Сейчас их нет. Почти."

Вернуться к работе

Из отчёта Льва Абалкина:

"Кончается сорок второй квартал, мы подходим к перекрёстку. Щекн объявляет вдруг:

— За углом человек. Один.

Это дряхлый старик в длинном чёрном пальто до пят, в меховой шапке с наушниками, завязанными под взлохмаченной грязной бородой, в перчатках весёлой ярко-жёлтой расцветки, в огромных башмаках с матерчатым верхом. Двигается он с огромным трудом, еле ноги волочит. До него метров тридцать, но и на этом расстоянии отчетливо слышно, как он тяжело, с присвистом дышит, а иногда постанывает от напряжения.

Он грузит тележку на высоких тонких колёсиках, что-то вроде детской коляски. Убредает в разбитую витрину, надолго исчезает там и так же медленно выбирается обратно, опираясь одной рукой о стену, а другой, скрюченной, прижимает к груди по две, по три банки с яркими этикетками. Каждый раз, подобравшись к своей коляске, он обессиленно опускается на трёхногий складной стульчик, некоторое время сидит неподвижно, отдыхая, а затем принимается так же медлительно и осторожно перекладывать банки из под скрюченной руки на тележку. Потом снова отдыхает, будто спит сидя, и снова поднимается на трясущихся ногах и направляется к витрине — длинный, чёрный, согнутый почти пополам.

Мы стоим на углу, почти не прячась, потому что нам ясно: старик ничего не видит и не слышит вокруг. По словам Щекна, он здесь совсем один, вокруг никого больше нет, разве что очень далеко. У меня нет ни малейшего желания вступать с ним в контакт, но, по-видимому, придется это сделать — хотя бы для того, чтобы помочь ему с этими банками. Но я боюсь его испугать. Я прошу Вандерхузе показать его Эспаде, пусть Эспада определит, кто это такой — "колдун", "солдат" или "человек".

Старик в десятый раз разгрузил свои банки и опять отдыхает, сгорбившись на трёхногом стульчике. Голова его мелко трясётся и клонится все ниже на грудь. Видимо, он засыпает.

— Я ничего подобного не видел, — объявляет Эспада. — Поговорите с ним, Лев...

— Уж очень он стар, — с сомнением говорит Вандерхузе.

— Сейчас умрет, — ворчит Щекн.

— Вот именно, — говорю я. — Особенно если я появлюсь перед ним в этом моём радужном балахоне...

Я не успеваю договорить. Старик вдруг резко подается вперёд и мягко валится боком на мостовую.

— Всё, — говорит Щекн. — Можно подойти посмотреть, если тебе интересно.

Старик мёртв, он не дышит, и пульс не прощупывается. Судя по всему, у него обширный инфаркт и полное истощение организма. Но не от голода. Просто он очень, невообразимо дряхл. Я стою на коленях и смотрю в его зеленовато-белое костистое лицо. Первый нормальный человек в этом городе. И мёртвый. И я ничего не могу сделать, потому что у меня с собой только полевая аппаратура.

Я вкладываю ему две ампулы микрофага и говорю Вандерхузе, чтобы сюда прислали медиков. Я не собираюсь здесь задерживаться. Это бессмысленно. Он не заговорит. А если и заговорит, то не скоро. Перед тем как уйти, я ещё с минуту стою над ним, смотрю на коляску, наполовину загруженную консервными банками, на опрокинутый стульчик и думаю, что старик, наверное, всюду таскал за собой этот стульчик и поминутно присаживался отдохнуть..."

Перелистнуть страницу

"Щекн тщательно вылизал вторую лапу, привел в идеальный порядок шёрстку на щеках и снова заводит разговор.

— Ты меня удивляешь, Лев, — объявляет он, — и все вы меня удивляете. Неужели вам здесь не надоело? Зачем работать без всякого смысла?

— Почему же — без смысла? Ты же видишь, сколько мы узнали всего за один день.

— Вот я и спрашиваю: зачем вам узнавать то, что не имеет смысла? Что вы будете с этим делать? Вы всё узнаёте и узнаёте и ничего не делаете с тем, что узнаёте.

— Ну, например ? — спрашиваю я.

Щекн — великий спорщик. Он только что одержал одну победу и теперь явно рвётся одержать вторую.

— Например, яма без дна, которую я нашёл. Кому и зачем может понадобиться яма без дна?

— Это не совсем яма, — говорю я, — это скорее дверь в другой мир

— Вы можете пройти в эту дверь? — осведомляется Щекн.

— Нет, — признаюсь я, — не можем.

— Зачем же вам дверь, в которую вы всё равно не можете пройти?

— Сегодня не можем, а завтра сможем.

— Завтра?

— В широком смысле. Послезавтра. Через год...

— Другой мир, другой мир... — ворчит Щекн. — Разве вам тесно в этом?

— Как тебе сказать... Тесно должно быть нашему воображению.

— Ещё бы! — ядовито произносит Щекн. — Ведь стоит вам попасть в другой мир, как вы сейчас же начинаете переделывать его наподобие вашего собственного. И, конечно же, вашему воображению снова становится тесно, и тогда вы ищете ещё какой-нибудь мир и опять принимаетесь переделывать его.

Он вдруг резко обрывает свою филиппику, и в то же мгновение я ощущаю присутствие постороннего. Здесь. Рядом. В двух шагах. Возле постамента с мифологическим чудищем.

Это совершенно нормальный абориген — судя по всему, из категории "человеков" — крепкий статный мужчина в брезентовых штанах и брезентовой куртке на голое тело, с магазинной винтовкой, висящей на ремне через шею. Копна нечёсаных волос спадает ему на глаза, а щеки и подбородок выскоблены до гладкости. Он стоит у постамента совершенно неподвижно, и только глаза его неторопливо перемещаются с меня на Щекна и обратно. Судя по всему, в темноте он видит не хуже нас. Мне непонятно, как он ухитрился так бесшумно и незаметно подобраться к нам.

Я осторожно завожу руку за спину и включаю линган транслятора.

— Подходи и садись, мы друзья, — одними губами говорю я.

Из лингана с полусекундным замедлением несутся гортанные, не лишённые приятности звуки.

Незнакомец вздрагивает и отступает на шаг.

— Не бойся, — говорю я. — Как тебя зовут? Меня зовут Лев, его зовут Щекн. Мы не враги. Мы хотим с тобой поговорить.

Нет, ничего не получается. Незнакомец отступает ещё на шаг и наполовину укрывается за постаментом. Лицо его по-прежнему ничего не выражает, и не ясно даже, понимает ли он, что ему говорят.

— У нас вкусная еда, — не сдаюсь я. — Может быть, ты голоден или хочешь пить? Садись с нами, и я с удовольствием тебя угощу...

Мне вдруг приходит в голову, что аборигену должно быть довольно страшно слышать это "мы" и "с нами", и я торопливо перехожу на единственное число. Но это не помогает. Абориген совсем скрывается за постаментом, и теперь его не видно и не слышно.

— Уходит, — ворчит Щекн.

И я тут же снова вижу аборигена — он длинным, скользящим, совершенно бесшумным шагом пересекает улицу, ступает на противоположный тротуар и, так ни разу и не оглянувшись, скрывается в подворотне."

Вернуться к работе

Из отчёта Льва Абалкина:

"...к десяти часам порядок движения устанавливается окончательно. Идем посередине улицы: впереди по оси маршрута — Щекн, за ним и левее — я. От принятого порядка движения — прижимаясь к стенам — пришлось отказаться, потому что тротуары завалены осыпавшейся штукатуркой, битыми кирпичами, осколками оконного стекла, проржавевшей кровельной жестью, и уже дважды обломки карнизов без всякой видимой причины обрушивались чуть ли не нам на головы.

Погода не меняется, небо по-прежнему в тучах, налетает порывами влажный тёплый ветер, гонит по разбитой мостовой, неопределённый мусор, рябит вонючую воду в чёрных застойных лужах. Налетают, рассеиваются и снова налетают полчища комаров. Штурмовые волны комаров. Целые комариные смерчи. Очень много крыс. Непонятно, чем они питаются в этой каменной пустыне. Разве что змеями. Змей тоже очень много, особенно вблизи канализационных люков, где они собираются в спутанные шевелящиеся клубки. Чем питаются здесь змеи — тоже непонятно. Разве что крысами.

Город безусловно и давно покинут. Тот человек, которого мы встретили на окраине, был, конечно, сумасшедший и забрел сюда случайно.

Сообщение от группы Рэма Желтухина. Он пока вообще никого не встретил. Он в восторге от своей свалки и клянётся в ближайшее время определить индекс здешней цивилизации с точностью до второго знака. Я пытаюсь представить себе эту свалку — гигантскую, без начала и без конца, завалившую полмира. У меня портится настроение, и я перестаю об этом думать.

Мимикридный комбинезон работает неудовлетворительно. Защитная окраска, соответствующая фону, проявляется на мимикриде с задержкой на пять минут, а иногда и вовсе не проявляется, а вместо неё возникают удивительной красоты и яркости пятна самых чистых спектральных цветов. Надо думать, здесь в атмосфере есть что-то такое, что сбивает с толку отрегулированный химизм этого вещества. Эксперты комиссии по камуфляжной технике отказались от надежды отладить работу комбинезона дистанционно. Они дают мне рекомендации, как произвести регулировку на месте. Я следую этим рекомендациям, в результате чего комбинезон мой теперь разрегулирован окончательно."

Перелистнуть страницу

"Сообщение от группы Эспады. Судя по всему, при высадке в тумане они промахнулись на несколько километров: ни возделанных полей, ни поселений, замеченных с орбиты, они не наблюдают. Наблюдают океан и побережье, покрытое километровой ширины полосой чёрной коросты — похоже, застывшим мазутом. У меня снова портится настроение.

Эксперты категорически протестуют против решения эспады полностью отключить камуфляж. Маленький, но шумный скандальчик в эфире. Щекн ворчливо замечает:

— Пресловутая человеческая техника! Смешно.

На нём нет никакого комбинезона, и нет на нём тяжёлого шлема с преобразователями, хотя всё это было для него специально приготовлено. Он отказался от всего этого, как обычно, без объяснения причин.

Он бежит по полустёртой осевой линии проспекта вразвалку, слегка занося задние ноги, как это делают иногда наши собаки, толстый, мохнатый, с огромной круглой головой, как всегда повёрнутой влево, так что правым глазом он смотрит строго вперёд, а левым словно бы косится на меня. На змей он не обращает внимания вовсе, как и на комаров, а вот крысы его интересуют, но только с гастрономической точки зрения. Впрочем, сейчас он сыт.

Мне кажется, он уже сделал для себя кое-какие выводы и по поводу города, и, возможно, по поводу всей этой планеты. Он равнодушно уклонился от осмотра на диво сохранившегося особняка в седьмом квартале, совершенно неуместного своей красотой и элегантностью среди ободранных временем слепых, заросших диким ползуном зданий. Он только брезгливо обнюхал двухметровые колёса военной бронированной машины, пронзительно и свежо воняющей бензином, полупогребённой под развалинами рухнувшей стены, и он без всякого любопытства наблюдал за сумасшедшей пляской давешнего бедняги-аборигена, который выскочил на нас, звеня бубенчиками, гримасничая, весь в развевающихся разноцветных то ли лохмотьях, то ли лентах. Все эти странности Щекну безразличны, он почему-то не желал выделить их из общего фона катастрофы, хотя поначалу, на первых километрах пути, он был явно возбуждён, искал что-то, поминутно нарушая порядок движения, что-то вынюхивал, фыркая и отплёвываясь, бормоча неразборчиво на своем языке..."

Вернуться к работе

Из отчёта Льва Абалкина:

"— А вот что-то новенькое, — говорю я.

Это что-то вроде кабины ионного душа — цилиндр высотой метра в два и метр в диаметре из полупрозрачного, похожего на янтарь материала. Овальная дверца во всю его высоту распахнута. Похоже, что когда-то эта кабина стояла вертикально, а потом подложили под неё сбоку заряд взрывчатки, и теперь её сильно накренило, так что край ее днища приподнялся вместе с приросшим к нему пластом асфальта и глинистой земли. В остальном она не пострадала, да там в ней и нечему было страдать — внутри она была пустая, как пустой стакан.

— Стакан, — говорит Вандерхузе, — но с дверцей.

Диктую ему донесение. Приняв донесение, он осведомляется:

— А вопросы?

— Два естественных вопроса: зачем эту штуку здесь поставили и кому она помешала. Обращаю внимание: никаких проводов и кабелей нет. Щекн, у тебя есть вопросы?

Щекн более чем равнодушен — он чешется, повернувшись к кабине задом.

— Мой народ не знает таких предметов, — сообщает он высокомерно, — моему народу это неинтересно.

И он снова принимается чесаться с самым откровенным вызовом.

— У меня всё, — говорю я Вандерхузе, и Щекн тут же поднимается и трогается дальше.

Его народу это, видите ли, неинтересно, думаю я, шагая следом и левее. Мне хочется улыбнуться, но улыбаться ни в коем случае нельзя. Щекн не терпит такого рода улыбок, чуткость его к малейшим оттенкам человеческой мимики поразительна. Странно, откуда у голованов эта чуткость? Ведь физиономии их (или морды?) почти совсем лишены мимики — по крайней мере на человеческий глаз. У обыкновенной дворняги мимика значительно богаче. А вот в человеческих улыбках он разбирается великолепно. Вообще голованы разбираются в людях в сто раз лучше, чем люди в голованах. И я знаю, почему. Мы стесняемся. Они разумны, и нам неловко их исследовать. А вот они подобной неловкости не ощущают. Когда мы жили у них в крепости, когда они укрывали нас, кормили, поили, оберегали, сколько раз я вдруг обнаруживал, что надо мной произвели очередной эксперимент! И Марта жаловалась Комову на то же, и Раулингсон, и только Комов никогда не жаловался — я думаю, просто потому, что он слишком самолюбив для этого. А тарасконец в конце концов просто сбежал. Уехал на Пандору, занимается своими чудовищными тахоргами и счастлив... Почему Щекна так заинтересовала Пандора? Он всеми правдами и неправдами оттягивал отлёт. Надо будет потом проверить, точно ли, что группа голованов попросила транспорт для переселения на Пандору.

— Щекн, — говорю я, — тебе хотелось бы жить на Пандоре?

— Нет, мне нужно быть с тобой.

Ему нужно быть. Вся беда в том, что в их языке всегда одна модальность. Никакой разницы между "нужно", "должно", "хочется", "можется" не существует. И когда Щекн говорит по-русски, он использует эти понятия словно бы наугад. Никогда нельзя точно сказать, что он имеет в виду. Может быть, он хотел сказать сейчас, что любит меня, что ему плохо без меня, что ему нравится быть только со мной. А может быть, что это его обязанность — быть со мной, что ему поручено быть со мной, и что он намерен честно выполнить свой долг, хотя больше всего на свете ему хочется пробираться через оранжевые джунгли, жадно ловя каждый шорох, наслаждаясь каждым запахом, которых на Пандоре хоть отбавляй..."

Перелистнуть страницу

"Через улицу узорчатой металлической лентой заструилась огромная змея, свернулась спиралью перед Щекном и угрожающе подняла ромбическую голову. Щекн даже не останавливается — небрежно и коротко взмахивает передней лапой, ромбическая голова отлетает на тротуар, а он уже трусит дальше, оставив позади извивающееся клубком обезглавленное тело.

Эти чудаки боялись отпустить меня вдвоем со Щекном! Первокласный боец, умница, с неимоверным чутьем на опасность, абсолютно бесстрашен — не по-человечески бесстрашен... Но. Разумеется, не обходится и без некоторого "но". Если придётся, я буду драться за Щекна как за землянина, как за самого себя. А Щекн? Не знаю. Конечно, на Саракше, они дрались, и убивали, и гибли, прикрывая меня, но всегда мне казалось почему-то, что не за меня они дрались, не за друга своего, а за некий отвлечённый, хотя и очень дорогой для них принцип... Я дружу со Щекном уже пять лет, у него ещё перепонки между пальцами не отпали, когда мы с ним познакомились, я учил его языку и как пользоваться линией доставки. Я не отходил от него, когда он болел своими странными болезнями, в которых наши врачи так и не сумели ничего понять. Я терпел его дурные манеры, мирился с его бесцеремонными высказываниями, прощал ему то, что не прощаю никому в мире. И до сих пор я не знаю, кто я для него..."

Вернуться к работе

Из отчёта Льва Абалкина:

"Вызов с корабля. Вандерхузе сообщает, что Рэм Желтухин нашёл на своей свалке ружьё. Информация пустяковая. Просто Вандерхузе хочется, чтобы я не молчал. Он очень беспокоится, добрая душа, когда я долго молчу. Мы говорим о пустяках.

Каждый раз, когда я нахожусь на связи, Щекн принимается вести себя как собака — то кормится, то чешется, то ищется. Он прекрасно знает, что я этого не люблю, и устраивает демонстрации, словно мстит мне за то, что я отвлекаюсь от нашего одиночества вдвоём.

Начинается мелкий моросящий дождь. Проспект впереди заволакивает серая зыбкая мгла. Мы минуем семнадцатый квартал (поперечная улица вымощена булыжником), проходим мимо проржавевшего автофургона на спущенных баллонах, мимо неплохо сохранившегося, облицованного гранитом здания с фигурными решётками на окнах первого этажа, и слева от нас начинается парк, отделённый от проспекта низкой каменной оградой.

В тот момент, когда мы проходим мимо покосившейся арки ворот, из мокрых, буйно разросшихся кустов с шумом и бубенчиковым звоном выскакивает на ограду пестрый нелепый длинный человек.

Он худой, как скелет, желтолицый, с впалыми щеками и остекленелым взглядом. Мокрые рыжие патлы торчат во все стороны, ходуном ходят разболтанные и словно бы многосуставчатые руки, а голенастые ноги беспрерывно дергаются и приплясывают на месте, так что из под огромных ступней разлетаются в стороны палые листья и размокшая цементная крошка.

Весь он от шеи до ног обтянут чем-то вроде трико в разноцветную клетку: красную, желтую, синюю и зелёную, и беспрестанно звенят бубенчики, нашитые в беспорядке на его рукавах и штанинах, и дробно и звонко щелкают в замысловатом ритме узловатые пальцы. Паяц. Арлекин. Его ужимки были бы, наверное, смешными, если бы не были так страшны в этом мёртвом городе под серым сеющим дождем на фоне одичалого парка, превратившегося в лес. Это, без всякого сомнения, безумец. Ещё один безумец.

В первое мгновение мне кажется, что это тот же самый, с окраины. Но тот был в разноцветных ленточках и в дурацком колпаке с колокольчиком, и был гораздо ниже ростом, и не казался таким измождённым. Просто оба они были пёстрые, и оба сумасшедшие, и представляется совершенно невероятным, чтобы первые два аборигена, встреченные на этой планете, оказались сумасшедшими клоунами.

— Это не опасно, — говорит Щекн.

— Мы обязаны ему помочь, — говорю я.

— Как хочешь. Он будет нам мешать.

Я и сам знаю, что он будет нам мешать, но делать нечего, и я начинаю придвигаться к пляшущему паяцу, готовя в перчатке присоску с транквилизатором."

Перелистнуть страницу

"— Опасно сзади! — говорит вдруг Щекн.

Я круто оборачиваюсь. Но на той стороне улицы ничего особенного: двухэтажный особняк с остатками ядовито-фиолетовой покраски, фальшивые колонны, ни одного целого стекла, дверной пролом в полтора этажа зияет тьмой. Дом как дом, однако Щекн глядит именно на него в позе самого напряжённого внимания. Он присел на напружиненных лапах, низко пригнул голову и настропалил маленькие треугольные уши. У меня холодок проливается между лопаток: с самого начала маршрута Щекн ещё ни разу не становился в эту редкую позу. Позади отчаянно дребезжат колокольчики, и вдруг становится тихо. Только шорох дождя.

— В котором окне? - спрашиваю я.

— Не знаю, — Щекн медленно поводит тяжёлой головой справа налево. — Ни в каком окне. Хочешь — посмотрим? Но уже меньше... — тяжёлая голова медленно поднимается. — Всё. Как всегда.

— Что?

— Как сначала.

— Опасно?

— С самого начала опасно. Слабо. А сейчас было сильно. И опять как сначала.

— Люди? Зверь?

— Очень большая злоба. Непонятно.

Я оглядываюсь на парк. Сумасшедшего паяца больше нет, и ничего нельзя различить в мокрой, плотной зелени.

Вандерхузе страшно обеспокоен. Я диктую донесение. Вандерхузе боится, что это была засада и что паяц должен был меня отвлекать. Никак ему не понять, что в этом случае засада бы удалась, потому что паяц меня действительно отвлек так, что я ничего не видел и не слышал, кроме него. Вандерхузе предлагает выслать к нам группу поддержки, но я отказываюсь. Задание у нас пустяковое, и скорее всего нас самих скоро снимут с маршрута и перебросят в поддержку хотя бы тому же Эспаде.

Сообщение от группы Эспады: его обстреляли. Трассирующими пулями. Похоже, предупредительный обстрел. Эспада продолжает движение. Мы — тоже. Вандерхузе взволнован до последней крайности, голос у него совсем жалобный.

Пожалуй, с капитаном нам не повезло. У Эспады капитан — прогрессор. У Желтухина капитан — прогрессор. А у нас — Вандерхузе. Всё это оправдано, разумеется: Эспада — это группа контакта, Рэм — основной поставщик информации, а мы со Щекном — просто пешие разведчики в пустом безопасном районе. Вспомогательная группа. Но когда что-нибудь случится, — а ведь всегда что-нибудь случается, — то рассчитывать нам придётся только на себя. В конце концов старый милый Вандерхузе — это всего-навсего звездолётчик, опытнейший космический волк. В плоть и кровь впиталась у него инструкция 06/3: "При обнаружении на планете признаков разумной жизни немедленно стартовать, уничтожив по возможности все следы своего пребывания..." А здесь — предупредительный обстрел, очевиднейшее нежелание вступать в контакт, и никто не только не собирается стартовать немедленно, а наоборот, продолжает движение и вообще прёт на рожон...

Дома становятся всё выше, всё роскошнее. Облезлая, заплесневелая роскошь. Длиннейшая колонна разномастных грузовиков, остановившихся у обочины с левой стороны. Движение здесь, видимо, было левосторонним. Многие грузовики открытые, в кузовах громоздится домашний скарб. Похоже на следы массовой эвакуации, только непонятно, почему они двигались к центру города. Может быть, в порт?"

Вернуться к работе

Из отчёта Льва Абалкина:

"Щекн вдруг останавливается и выставляет из густой шерсти на макушке треугольные уши. Мы совсем недалеко от перекрёстка, перекрёсток пуст, и проспект за ним тоже пуст, насколько позволяет видеть серая дымка.

— Вонь, — говорит Щекн.

И чуть помедлив:

— Звери.

И ещё помедлив:

— Много. Идут сюда. Слева.

Теперь я тоже слышу запах, но это всего лишь запах мокрой ржавчины от грузовиков. И вдруг тысяченогий топот и костяное постукивание, взвизги, приглушённое рычание, сопение и фырканье. Тысячи ног. Тысячи глоток. Стая. Я озираюсь, ища подходящий подъезд, чтобы отсиживаться.

— Дрянь, — говорит Щекн. — Собаки.

В ту же секунду из переулка слева хлынуло. Собаки. Сотни собак. Тысячи. Плотный серо-жёлто-чёрный поток, топочущий, сопящий, остро воняющий мокрой псиной. Голова потока уже втянулась в переулок направо, а поток всё льётся и льётся, но вот несколько тварей отделяются от стаи и круто поворачивают к нам — крупные облезлые животные, худущие, в клочьях свалявшейся шерсти. Бегающие нечистые глазки, жёлтые слюнявые клыки. Тоненько, словно бы жалобно потявкивая, они приближаются к нам трусцой и не прямо, а по какой-то замысловатой дуге, горбя бугристые туловища и заводя под себя подрагивающие хвосты.

— В дом! — вопит Вандерхузе. — Что же вы стоите? В дом!

Я прошу его не шуметь. Сую руку под клапан комбинезона и берусь за рукоятку скорчера. Щекн говорит:

— Не надо. Я сам.

Он медленно, вразвалку направляется навстречу собакам. Он не принимает боевой позы. Он просто идёт.

— Щекн, — говорю я. — Давай не будем связываться.

— Давай, — отзывается Щекн, не останавливаясь.

Я не понимаю, что он задумал, и, держа скорчер стволом вниз в опущенной руке, иду вдоль колонны грузовиков параллельным курсом. Мне надо увеличить сектор обстрела на тот случай, если грязно-жёлтый поток разом повернет на нас. Щекн всё идёт, а собаки остановились. Они пятятся, поворачиваясь к Щекну боком, ещё сильнее горбясь и совершенно упрятав хвосты между ногами, и когда до ближайшей остаётся десяток шагов, они вдруг с паническим визгом бросаются наутёк и мгновенно сливаются со стаей.

А Щекн всё идёт. Прямо по осевой, неторопливо, вразвалочку, словно перекрёсток перед ним совершенно пуст. Тогда я стискиваю зубы, поднимаю скорчер наизготовку и перехожу на осевую позади Щекна. Грязно-жёлтый поток уже совсем рядом.

И тут внезапно над перекрёстком поднимается отчаянный визг. Стая разрывается, очищая дорогу. Через несколько секунд в переулке справа не осталось ни одной собаки, а переулок слева забит шевелящейся массой косматых тел, упирающихся лап и оскаленных пастей.

Мы пересекаем перекрёсток, усеянный клочьями грязной шерсти, вопящий ад остаётся за спиной, и тогда я заставляю себя остановиться и поглядеть назад. Середина перекрёстка по-прежнему пуста. Стая повернула. Обтекая колонну грузовых машин, она двигается теперь от нас по проспекту в сторону окраины. Визг и вой понемногу стихают, ещё минута — и всё становится как прежде: слышится только деловитый тысячелапый топот, костяное постукивание, сопение, фырканье. Я перевожу дух и засовываю скорчер обратно в кобуру. Я здорово перетрусил."

Перелистнуть страницу

"Вандерхузе устраивает нам разнос. Мы получаем выговор. Оба. За наглость и мальчишество. Вообще говоря, Щекн чрезвычайно чувствителен к репримандам, но сейчас он почему-то не протестует. Он только ворчит: "Скажи ему, что никакого риска не было, — и добавляет, — почти..." Я диктую донесение об инциденте. Я не понял, что произошло на перекрёстке, и естественно, что ещё меньше понимает Вандерхузе. Я уклоняюсь от его расспросов. Напираю главным образом на то, что сейчас стая движется в направлении корабля.

— Если они дойдут до вас, пугните их огнём, — заключаю я.

Мы проходим до конца двадцать второго квартала, и тут я замечаю, что живность совершенно исчезла с улицы — ни одной крысы, ни одной змеи, и даже лягушек совсем не видно. Попрятались из-за собак, думаю я нерешительно. Я знаю, что это не так. Это Щекн.

На четвёртом году нашего знакомства вдруг обнаружилось, что Щекн неплохо владеет английским языком. Примерно тогда же я выяснил, что Щекн сочиняет музыку — ну, не симфоническую, конечно, а песенки, простенькие песенные мелодии, очень милые, вполне приемлемые для слуха землян. А теперь вот ещё что-то.

— Как ты догадался про огонь? — осведомляется он.

Я настораживаюсь. Оказывается, я догадался про огонь! Когда же это я успел?

— Смотря про какой огонь, — говорю я наугад.

— Ты не понимаешь, о чём я говорю? Или не хочешь говорить?

Огонь, огонь, торопливо думаю я. Я чувствую, что сейчас мне, может быть, доведётся узнать нечто важное. Если не торопиться. Если подавать точные реплики. Когда же это я говорил об огне? Да! "Пугните их огнём".

— Каждый ребёнок знает, что животные боятся огня, — говорю я, — поэтому я и догадался. Разве это было так трудно — догадаться?

— По-моему, это было трудно, — ворчит Щекн. — До сих пор ты не догадывался.

Он замолкает и перестаёт косить глазом. Поговорили. Всё-таки он умница. Понимает, что либо я не понял, либо не хочу говорить при посторонних... И в том, и в другом случае разговор лучше закруглить... Итак, я догадался про огонь. На самом деле я ни о чём не догадался. Я просто сказал Вандерхузе: "Пугните их огнём". И Щекн решил, что я о чём-то догадался. Огонь, огонь... У Щекна, естественно, не было никакого огня... Значит, был. Только я его не видел, а собаки видели. Вот так так, этого только ещё не хватало. Ай да Щекн.

— А ты и обжигал их? — спрашиваю я вкрадчиво.

— Огонь обжигает, — отзывается Щекн сухо.

— И это умеет любой голован?

— Только земляне называют нас голованами. Южные выродки называют нас упырями. А в устье Голубой Змеи нас зовут мороками. А на архипелаге — "цзеху"... В русском языке нет соответствия. Это значит — подземный житель, умеющий покорять и убивать силой своего духа.

— Понятно, — говорю я.

Всего лишь пять лет понадобилось мне, чтобы узнать: оказывается, мой ближайший друг, от которого я никогда ничего не скрывал, обладает способностью покорять и убивать силой своего духа. Будем надеяться, что только собачек, а вообще-то — кто его знает... Всего-навсего пять лет дружбы. Чёрт подери, почему меня это так задевает, в конце концов?

Щекн улавливает горечь в моём голосе мгновенно, но истолковывает ее по-своему.

— Не жадничай, — говорит он. — Зато у вас есть много такого, чего у нас нет и никогда не будет. Ваши машины и ваша наука..."

Перелистнуть страницу

"Мы выходим на площадь и сразу останавливаемся, потому что за углом видим пушку. Она стоит слева за углом, приземистая, словно бы припавшая к мостовой, — длинный ствол с тяжёлым набалдашником дульного тормоза, низкий, широкий щит, размалёванный камуфляжными зигзагами, широко раздвинутые трубчатые станины, толстенькие колёса на резиновом ходу... С этой позиции был сделан не один выстрел, но давно, очень давно. Стрелянные гильзы, рассыпанные вокруг, насквозь проедены зелёной и красной окисью, крючья станин распороли асфальт до земли и тонут теперь в густой траве, и даже маленькое деревце успело пробиться возле левой станины. Проржавевший замок откинут, прицела нет вовсе, а в тылу позиции валяются сгнившие, полураспавшиеся зарядные ящики, все пустые. Здесь стреляли до последнего снаряда.

Я гляжу поверх щита и вижу, куда стреляли. Точнее, сначала я вижу громадные, заросшие плющом пробоины в стене дома напротив, и только потом в глаза мне бросается некая архитектурная несообразность. У подножия дома с пробоинами совершенно ни к селу ни к городу стоит небольшой, тускло-жёлтый павильон, одноэтажный, с плоской крышей, и теперь мне ясно, что стреляли именно по нему, прямой наводкой, почти в упор, с пятидесяти метров, а зияющие дыры в стене дома над ним — это промахи, хотя с такого расстояния промахнуться, казалось, было бы невозможно. Впрочем, промахов не так уж и много, и можно только поражаться прочности этого невзрачного жёлтого сооружения, принявшего на себя столько попаданий и всё же не превратившегося в груду мусора.

Расположен павильон нелепо, и поначалу мне кажется, будто страшными ударами снарядов его сдвинуло с места, отбросило назад, загнало на тротуар и почти воткнуло углом в стену дома. Но это, конечно, не так. Стоит павильон, конечно же, именно там, где его поставили с самого начала какие-то чудаковатые архитекторы, совершенно загородив тротуар и отхватив часть мостовой, что, несомненно, должно было мешать движению транспорта.

Всё, что здесь случилось, случилось очень давно, много лет назад, и давно уже исчезли запахи пожаров и стрельбы, но странным образом сохранилась и давила на душу атмосфера лютой ненависти, ярости, бешенства, которые двигали тогда неведомыми артиллеристами.

Я принимаюсь диктовать очередное донесение, а Щекн, усевшись поодаль, брюзгливо отвесив губу, демонстративно громко бурчит, кося жёлтым глазом. "Люди... Какое же тут может быть сомнение... Разумеется, люди... Железо и огонь, развалины, всегда одно и то же..." Видимо, он тоже ощущает эту атмосферу, и, наверное, ещё более интенсивно, чем я. Он ведь вдобавок вспоминает свои родные края — леса, начинённые смертоубийственной техникой, выжженые до пепла пространства, где мертво торчат обугленные радиоактивные стволы деревьев и сама земля пропитана ненавистью, страхом и гибелью...

На этой площади нам делать больше нечего. Разве что строить гипотезы и рисовать в воображении картины одна другой ужаснее. Мы идём дальше, а я думаю, что в эпохи глобальных катастроф цивилизации выплёскивают на поверхность бытия всю мерзость, все подонки, скопившиеся за столетия в генах социума. Формы этой накипи чрезвычайно многообразны, и по ним можно судить, насколько неблагополучна была данная цивилизация к моменту катаклизма, но очень мало можно сказать о природе этого катаклизма, потому что самые разные катаклизмы — будь то глобальная пандемия, или всемирная война, или даже геологическая катастрофа — выплёскивают на поверхность одну и ту же накипь: ненависть, звериный эгоизм, жестокость, которая кажется оправданной, но не имеет на самом деле никаких оправданий...

Сообщение от Эспады: он вступил в контакт. Приказ Комова: всем группам подготовить трансляторы для приёма лингвистической информации. Я завожу руку за спину и на ощупь щёлкаю тумблером портативного переводчика..."

Вернуться к работе

Из отчёта Льва Абалкина:

"...снова усиливается дождь, туман становится ещё гуще, так что дома справа и слева почти невозможно разглядеть с середины улицы. Эксперты впадают в панику — им померещилось, что теперь отказывают биооптические преобразователи. Я их успокаиваю. Успокоившись, они наглеют и пристают, чтобы я включил противотуманный прожектор. Я включаю им прожектор. Эксперты ликуют было, но тут Щекн усаживается на хвост посередине мостовой и объявляет, что он не сделает более ни шагу, пока не уберут эту дурацкую радугу, от которой у него болят уши и чешется между пальцами. Он, Щекн, превосходно видит всё и без этих нелепых прожекторов, а если эксперты и не видят чего-нибудь, то им и видеть­-то ничего не надо, пусть-ка они лучше займутся каким-нибудь полезным делом, например, приготовят к его, Щекна, возвращению овсяную похлёбку с бобами. Взрыв возмущения. Вообще-то эксперты побаиваются Щекна. Любой землянин, познакомившись с голованом, рано или поздно начинает его побаиваться. Но в то же время, как это ни парадоксально, тот же землянин не способен относиться к головану иначе как к большой говорящей собаке (ну, там, цирк, чудеса зоопсихологии, то, се...)

Один из экспертов имеет неосторожность пригрозить Щекну, что его оставят без обеда, если он будет упрямиться. Щекн повышает голос. Выясняется, что он, Щекн, всю свою жизнь прекрасно обходился без экспертов. Более того, мы здесь чувствовали себя до сих пор особенно хорошо именно тогда, когда экспертов было не видно и не слышно.

Я стою под дождём, который все усиливается и усиливается, слушаю всю эту экспертно-бобовую белиберду и никак не могу стряхнуть с себя какое-то дремучее оцепенение. Мне чудится, будто я присутствую на удивительно глупом представлении без начала и конца, где все действующие лица поперезабыли свои роли и несут отсебятину в тщетной надежде, что кривая вывезет. Это представление затеяно как бы специально для меня, чтобы как можно дольше удерживать меня на месте, не дать сдвинуться ни на шаг дальше, а тем временем за кулисами кто-то торопливо делает так, чтобы мне стало окончательно ясно: всё без толку, ничего сделать нельзя, надо возвращаться домой...

С огромным трудом я беру себя в руки и выключаю проклятый прожектор. Щекн сейчас же обрывает на полуслове длинное, тщательно продуманное оскорбление и как ни в чём не бывало устремляется вперёд. Я шагаю следом, слушая, как Вандерхузе наводит порядок у себя на борту: "Срам!.. Мешать полевой группе!.. Немедленно удалю из рубки!.. Отстраню!.. Базар!.."

— Развлекаешься? — тихонько спрашиваю я Щекна.

Он только косится выпуклым глазом.

— Склочник, — говорю я, — и все вы, голованы, склочники и скандалисты...

— Мокро, — невпопад отзывается Щекн, — и полно лягушек. Ступить некуда..."

Перелистнуть страницу

"...— Опять грузовики, — сообщает Щекн.

Из тумана впереди явственно и резко тянет вонью мокрого ржавого железа, и минуту спустя мы оказываемся посреди огромного беспорядочного стада разнообразных автомашин.

Здесь и обыкновенные грузовики, и грузовики-фургоны, и гигантские автоплатформы, и крошечные каплевидные легковушки, и какие-то чудовищные самоходные устройства с восемью колёсами в человеческий рост. Они стоят посередине улицы и на тротуарах, кое-как, вкривь и вкось, упираясь друг в друга бамперами, иногда налезая друг на друга, — невообразимо ржавые, полуразвалившиеся, распадающиеся от малейшего толчка. Их сотни. Идти быстро невозможно, приходится обходить, протискиваться, перебираться, и все они нагружены домашним скарбом, и скарб этот тоже давно сгнил, истлел, проржавел до неузнаваемости...

А потом как-то неожиданно этот безобразный лабиринт кончается.

То есть вокруг по-прежнему машины, сотни машин, но теперь они стоят в относительном порядке, выстроившись по обе стороны мостовой и на тротуарах, а середина улицы совершенно свободна.

Я гляжу на Щекна. Щекн яростно отряхивается, чешется всеми четырьмя лапами сразу, вылизывает спину, плюется, изрыгает проклятия и снова принимается отряхиваться, чесаться и вылизываться.

Вандерхузе тревожно осведомляется, почему мы сошли с маршрута и что это был за склад. Я объясняю, что это был не склад. Мы дискутируем на тему: если это следы эвакуации, то почему аборигены эвакуировались с окраины в центр.

— Обратно я этой дорогой не пойду, — объявляет Щекн и яростным шлепком припечатывает к мостовой пробирающуюся рядом лягушку."

Вернуться к работе

Из отчёта Льва Абалкина:

"В два часа пополудни штаб распространяет первое итоговое сообщение. Экологическая катастрофа, но цивилизация погибла по какой-то другой причине. Население исчезло, так сказать, в одночасье, но оно не истребило себя в войнах и не эвакуировалось через космос — не та технология, да и вообще планета представляет собой не кладбище, а помойку. Жалкие остатки аборигенов прозябают в сельской местности, кое-как обрабатывают землю, совершенно лишены культурных навыков, однако прекрасно управляются с магазинными винтовками. Вывод для нас со Щекном: город должен быть абсолютно пуст. Мне этот вывод представляется сомнительным. Щекну тоже.

Улица расширяется, дома и ряды машин по обе стороны от нас совершенно исчезают в тумане, и я чувствую перед собой открытое пространство. Ещё несколько шагов, и впереди из тумана возникает приземистый квадратный силуэт. Это опять броневик — совершенно такой же, как тот, что попал под обвалившуюся стену, но этот брошен давным-давно, он просел под собственной тяжестью и словно бы врос в асфальт.

Перед собой я не вижу ничего. Туман на этой площади какойто особенный, неестественно густой, словно он отстаивался здесь много-много лет и за эти годы слежался, свернулся, как молоко, и просел под собственной тяжестью.

— Под ноги! — командует вдруг Щекн.

Я гляжу под ноги и ничего не вижу. Зато до меня вдруг доходит, что под подошвами уже не асфальт, а что-то мягкое, пружинящее, склизкое, словно толстый мокрый ковёр. Я приседаю на корточки.

— Можешь включить свой прожектор, — ворчит Щекн.

Но я уже и без всякого прожектора вижу, что асфальт здесь почти сплошняком покрыт довольно толстой неаппетитной коркой, какой-то спрессованной влажной массой, обильно проросшей разноцветной плесенью. Я вытаскиваю нож, поддеваю пласт этой корки — от заплесневелой массы отдирается не то тряпочка, не то обрывок ремешка, а под ремешком этим мутной зеленью проглядывает что-то округлое (пуговица? Пряжка?) и медленно распрямляются какие-то то ли проволочки, то ли пружинки...

— Они все здесь шли... — говорит Щекн со странной интонацией.

Я поднимаюсь и иду дальше, ступая по мягкому и скользкому. Я пытаюсь укротить своё воображение, но теперь у меня это не получается. Все они шли здесь, вот этой же дорогой, побросав свои ненужные большие легковушки и фургоны, сотни тысяч и миллионы вливались с проспекта на эту площадь, обтекая броневик с грозно и бессильно уставленными пулемётами, шли, роняя то немногое, что пытались унести с собой, спотыкались и роняли, может быть, даже падали сами и тогда уже не могли подняться, и всё, что падало, втаптывалось, втаптывалось и втаптывалось миллионами ног. И почему-то казалось, что всё это происходило ночью — человеческая каша была озарена мертвенным неверным светом, и стояла тишина, как во сне..."

Перелистнуть страницу

"...— Яма... — говорит Щекн.

Я включил прожектор. Никакой ямы нет. Насколько хватает луч, ровная гладкая площадь светится бесчисленными тусклыми огоньками люминесцирующей плесени, а в двух шагах впереди влажно чернеет большой, примерно двадцать на сорок, прямоугольник гладкого голого асфальта. Он словно аккуратно вырезан в этом проплесневелом мерцающем ковре.

— Ступеньки! — говорит Щекн как бы с отчаянием. — Дырчатые! Глубоко! Не вижу...

У меня мурашки ползут по коже: я никогда ещё не слыхал, чтобы Щекн говорил таким странным голосом. Не глядя, я опускаю руку, и пальцы мои ложатся на большую лобастую голову, и я ощущаю нервное подрагивание треугольного уха. Бесстрашный Щекн испуган. Бесстрашный Щекн прижимается к моей ноге совершенно так же, как его предки прижимались к ногам своих хозяев, учуяв за порогом пещеры незнакомое и опасное...

— Дна нет... — говорит он с отчаянием. — Я не умею понять. Всегда бывает дно. Они все ушли туда, а дна нет, и никто не вернулся... Мы должны туда идти?

Я опускаюсь на корточки и обнимаю его за шею.

— Я не вижу здесь ямы, — говорю я на языке голованов. — Я вижу только ровный прямоугольник асфальта.

Щекн тяжело дышит. Все мускулы его напряжены, и он всё теснее прижимается ко мне.

— Ты не можешь видеть, — говорит он. — Ты не умеешь. Четыре лестницы с дырчатыми ступенями. Стёрты. Блестят. Всё глубже и глубже. И никуда. Я не хочу туда. И не приказывай.

— Дружище, — говорю я, — что это с тобой? Как я могу тебе приказывать?

— Не проси, — говорит он. — Не зови. Не приглашай.

— Мы сейчас уйдём отсюда, — говорю я.

— Да! И быстро!

Я диктую донесение. Вандерхузе уже переключил мой канал на штаб, и когда я заканчиваю, вся экспедиция уже в курсе. Начинается галдёж. Выдвигаются гипотезы, предлагаются меры. Шумно. Щекн понемножку приходит в себя: косит жёлтым глазом и то и дело облизывается. Наконец вмешивается сам Комов. Галдёж прекращается. Нам приказано продолжать движение, и мы охотно подчиняемся."

Перелистнуть страницу

"Мы огибаем страшный прямоугольник, пересекаем площадь, минуем второй броневик, запирающий проспект с противоположной стороны, и снова оказываемся между двумя колоннами брошенных автомашин. Щекн снова бодро бежит впереди, он снова энергичен, сварлив и заносчив. Я усмехаюсь про себя и думаю, что на его месте я сейчас, несомненно, мучился бы от неловкости за тот панический приступ почти детского страха, с которым не удалось совладать там, на площади. А вот Щекн ничем таким не мучается. Да, он испытал страх и не сумел скрыть этого, и не видит здесь ничего стыдного и неловкого. Теперь он рассуждает вслух:

— Они все ушли под землю. Если бы там было дно, я бы уверил тебя, что все они живут сейчас под землёй очень глубоко, неслышно. Но там нет дна! Я не понимаю, где они там могут жить. Я не понимаю, почему там нет дна и как это может быть.

— Попытайся объяснить, — говорю я ему, — это очень важно.

Но Щекн не может объяснить. Очень страшно, твердит он. Планеты круглые, пытается объяснить он, и эта планета тоже круглая, я сам видел, но на той площади она вовсе не круглая. Она там, как тарелка. И в тарелке дырка. И дырка эта ведёт из одной пустоты, где находимся мы, в другую пустоту, где нас нет.

— А почему я не видел этой дырки?

— Потому что она заклеена. Ты не умеешь. Заклеивали от таких, как ты, а не от таких, как я...

Потом он вдруг сообщает, что снова появилась опасность. Небольшая опасность, обыкновенная. Очень давно не было совсем, а теперь опять появилась.

Через минуту от фасада дома справа отваливается и рушится балкон третьего этажа. Я быстро спрашиваю Щекна, не уменьшилась ли опасность. Он не задумываясь отвечает, что да, уменьшилась, но ненамного. Я хочу его спросить, с какой стороны угрожает нам теперь эта опасность, но тут в спину мне ударяет плотный воздух, в ушах свистит, шерсть на Щекне поднимается дыбом.

По проспекту проносится словно маленький ураган. Он горячий и от него пахнет железом.

— Что там у вас происходит? — вопит Вандерхузе.

— Сквозняк какой-то... — отзываюсь я сквозь зубы.

Новый удар ветра заставляет меня пробежаться вперед помимо воли. Это как-то унизительно.

— Абалкин! Щекн! — гремит Комов. — Держитесь середины! Подальше от стен! Я продуваю площадь, у вас возможны обвалы...

Щекна сбивает с ног и юзом волочит по мостовой в компании с какой-то зазевавшейся крысой.

— Всё? — раздражённо спрашивает он, когда ураган стихает. Он даже не пытается подняться на ноги.

— Всё, — говорит Комов. — Можете продолжать движение.

— Огромное вам спасибо, — отвечает Щекн, ядовитый, как самая ядовитая змея.

В эфире кто-то хихикает, не сдержавшись. Кажется, Вандерхузе.

— Приношу свои извинения, — говорит Комов. — Мне нужно было разогнать туман.

В ответ Щекн изрыгает самое длинное и замысловатое проклятие на языке голованов, поднимается, бешено встряхивается, и вдруг замирает в неудобной позе.

— Лев, — говорит он, — опасности больше нет. Совсем. Сдуло.

— И на том спасибо, — отвечаю я."

Вернуться к работе

Из отчёта Льва Абалкина:

"Информация от Эспады. Чрезвычайно эмоциональное описание главного гаттауха. Я вижу его перед собой как живого — невообразимо грязный, вонючий, покрытый лишаями старикашка лет двухсот на вид, утверждает, будто ему двадцать один год, всё время хрипит, кашляет, отхаркивается и сморкается, на коленях постоянно держит магазинную винтовку и время от времени палит в божий свет поверх головы Эспады, на вопросы отвечать не желает, а всё время норовит задавать вопросы сам, причём ответы выслушивает нарочито невнимательно и каждый второй ответ во всеуслышание объявляет ложью...

Проспект вливается в очередную площадь. Собственно, это не совсем площадь — просто справа располагается полукруглый сквер, за которым желтеет длинное здание с вогнутым фасадом, уставленным фальшивыми колоннами. Фасад жёлтый, и кусты в сквере какието вяло-жёлтые, словно в канун осени, и поэтому я не сразу замечаю посередине сквера ещё один "стакан".

На этот раз он целёхонек и блестит как новенький, будто его сегодня утром установили здесь, среди жёлтых кустов — цилиндр высотой метра в два и метр в диаметре, из полупрозрачного, похожего на янтарь материала. Он стоит совершенно вертикально и овальная дверца его плотно закрыта.

На борту у Вандерхузе вспышка энтузиазма, а Щекн лишний раз демонстрирует своё безразличие и даже презрение ко всем этим предметам, "не интересным его народу": он немедленно принимается чесаться, повернувшись к "стакану" задом.

Я обхожу стакан кругом, потом берусь двумя пальцами за выступ на овальной дверце и заглядываю внутрь. Одного взгляда мне вполне достаточно — заполняя своими чудовищными суставчатыми мослами весь объём "стакана", выставив перед собой шипастые полуметровые клешни, тупо и мрачно глянул на меня двумя рядами мутно-зелёных бельм гигантский ракопаук с Пандоры во всей своей красе.

Не страх во мне сработал, а спасительный рефлекс на абсолютно непредвиденное. Я и ахнуть не успел, как уже изо всех сил упирался плечом в захлопнутую дверцу, а ногами — в землю, с головы до ног мокрый от пота, и каждая жилка у меня дрожит.

А Щекн уже рядом, готовый к немедленной и решительной схватке, — покачивается на вытянутых напружиненных ногах, выжидательно поводя из стороны в сторону лобастой головой. Ослепительно белые зубы его влажно блестят в уголках пасти. Это длится всего несколько секунд, после чего он сварливо спрашивает:

— В чём дело? Кто тебя обидел?

Я нашариваю рукоять скорчера, заставляю себя оторваться от проклятой дверцы и принимаюсь пятиться, держа скорчер наизготовку. Щекн отступает вместе со мной, всё более раздражаясь.

— Я задал тебе вопрос! — заявляет он с негодованием.

— Ты что же, — говорю я сквозь зубы, — до сих пор ничего не чуешь?

— Где? В этой будке? Там ничего нет!

Вандерхузе с экспертами взволнованно галдят над ухом. Я их не слушаю. Я и без них знаю, что можно, например, подпереть дверцу бревном — если найдётся — или сжечь её целиком из скорчера. Я продолжаю пятиться, не спуская глаз с дверцы "стакана".

— В будке ничего нет! — настойчиво повторяет Щекн, — и никого нет. И много лет никого не было. Хочешь, я открою дверцу и покажу тебе, что там ничего нет?

— Нет, — говорю я, кое-как упраляясь со своими голосовыми связками. — Уйдем отсюда.

— Я только открою дверцу...

— Щекн, — говорю я, — ты ошибаешься.

— Мы никогда не ошибаемся. Я иду. Ты увидишь.

— Ты ошибаешься! — рявкаю я. — Если ты сейчас же не пойдёшь за мной, значит, ты мне не друг и тебе на меня наплевать!

Я круто поворачиваюсь на каблуках (скорчер в опущенной руке, предохранитель снят, регулятор на непрерывный разряд) и шагаю прочь. Спина у меня огромная, во всю ширину проспекта, и совершенно беззащитная.

Щекн с чрезвычайно недовольным видом шлёпает лапами слева и позади. Ворчит и задирается. А когда мы отходим шагов на двести и я совсем уже успокаиваюсь и принимаюсь искать ходы к примирению, Щекн вдруг исчезает. Только когти шарахнули по асфальту. И вот он уже около будки, и поздно уже кидаться за ним, хватать за задние ноги, волочить дурака прочь, и скорчер мой теперь уже совершенно бесполезен, а проклятый голован приоткрывает дверцу и долго, бесконечно долго смотрит внутрь "стакана"...

Потом, так и не издав ни единого звука, он снова прикрывает дверцу и возвращается. Щекн униженный. Щекн уничтоженный. Щекн, безоговорочно признающий свою полную непригодность и готовый поэтому претерпеть в дальнейшем любое с ним обращение. Он возвращается к моим ногам и усаживается боком, уныло..."

Перелистнуть страницу

"Сообщение из штаба. Предполагается что "прямоугольник Щекна" является входом в межпространственный тоннель, через который и было выведено население планеты. Предположительно, Странниками...

Мы идём по непривычно пустому району. Никакой живности, даже комары куда-то исчезли. Мне это скорее не нравится, но Щекн не обнаруживает никаких признаков беспокойства.

— На этот раз вы опоздали, — ворчит он.

— Да, похоже на то, — отзываюсь я с готовностью.

После инцидента с ракопауком Щекн заговаривает впервые. Кажется, он склонен поговорить о постороннем. Склонность эта проявляется у него нечасто.

— Странники, — ворчит он. — Я много раз слышал: Странники, Странники... Вы совсем ничего о них не знаете?

— Очень мало. Знаем, что это сверхцивилизация, знаем, что они намного мощнее нас. Предполагаем, что они не гуманоиды. Предполагаем, что они освоили всю нашу галактику, причём очень давно. Ещё мы предполагаем, что у них нет дома — в нашем или в вашем понимании этого слова. Поэтому мы и называем их Странниками...

— Вы хотите с ними встретиться?

— Да как тебе сказать... Комов отдал бы за это правую руку. А я бы, например, предпочёл, чтобы мы не встретились с ними никогда...

— Ты их боишься?

Мне не хочется обсуждать эту проблему. Особенно сейчас.

— Видишь ли, Щекн, — говорю я, — это длинный разговор. Ты бы всё-таки поглядывал по сторонам, а то, я смотрю, ты стал какой-то рассеянный.

— Я поглядываю. Всё спокойно.

— Ты заметил, что здесь вся живность исчезла?

— Это потому, что здесь часто бывают люди, — говорит Щекн.

— Вот как? — отвечаю я. — Ну, ты меня успокоил.

— Сейчас их нет. Почти."

Вернуться к работе

Из отчёта Льва Абалкина:

"Кончается сорок второй квартал, мы подходим к перекрёстку. Щекн объявляет вдруг:

— За углом человек. Один.

Это дряхлый старик в длинном чёрном пальто до пят, в меховой шапке с наушниками, завязанными под взлохмаченной грязной бородой, в перчатках весёлой ярко-жёлтой расцветки, в огромных башмаках с матерчатым верхом. Двигается он с огромным трудом, еле ноги волочит. До него метров тридцать, но и на этом расстоянии отчетливо слышно, как он тяжело, с присвистом дышит, а иногда постанывает от напряжения.

Он грузит тележку на высоких тонких колёсиках, что-то вроде детской коляски. Убредает в разбитую витрину, надолго исчезает там и так же медленно выбирается обратно, опираясь одной рукой о стену, а другой, скрюченной, прижимает к груди по две, по три банки с яркими этикетками. Каждый раз, подобравшись к своей коляске, он обессиленно опускается на трёхногий складной стульчик, некоторое время сидит неподвижно, отдыхая, а затем принимается так же медлительно и осторожно перекладывать банки из под скрюченной руки на тележку. Потом снова отдыхает, будто спит сидя, и снова поднимается на трясущихся ногах и направляется к витрине — длинный, чёрный, согнутый почти пополам.

Мы стоим на углу, почти не прячась, потому что нам ясно: старик ничего не видит и не слышит вокруг. По словам Щекна, он здесь совсем один, вокруг никого больше нет, разве что очень далеко. У меня нет ни малейшего желания вступать с ним в контакт, но, по-видимому, придётся это сделать — хотя бы для того, чтобы помочь ему с этими банками. Но я боюсь его испугать. Я прошу Вандерхузе показать его Эспаде, пусть Эспада определит, кто это такой — "колдун", "солдат" или "человек".

Старик в десятый раз разгрузил свои банки и опять отдыхает, сгорбившись на трёхногом стульчике. Голова его мелко трясётся и клонится всё ниже на грудь. Видимо, он засыпает.

— Я ничего подобного не видел, — объявляет Эспада. — Поговорите с ним, Лев...

— Уж очень он стар, — с сомнением говорит Вандерхузе.

— Сейчас умрёт, — ворчит Щекн.

— Вот именно, — говорю я. — Особенно если я появлюсь перед ним в этом моём радужном балахоне...

Я не успеваю договорить. Старик вдруг резко подается вперёд и мягко валится боком на мостовую.

— Всё, — говорит Щекн. — Можно подойти посмотреть, если тебе интересно.

Старик мёртв, он не дышит, и пульс не прощупывается. Судя по всему, у него обширный инфаркт и полное истощение организма. Но не от голода. Просто он очень, невообразимо дряхл. Я стою на коленях и смотрю в его зеленовато-белое костистое лицо. Первый нормальный человек в этом городе. И мёртвый. И я ничего не могу сделать, потому что у меня с собой только полевая аппаратура.

Я вкладываю ему две ампулы микрофага и говорю Вандерхузе, чтобы сюда прислали медиков. Я не собираюсь здесь задерживаться. Это бессмысленно. Он не заговорит. А если и заговорит, то не скоро. Перед тем как уйти, я ещё с минуту стою над ним, смотрю на коляску, наполовину загруженную консервными банками, на опрокинутый стульчик и думаю, что старик, наверное, всюду таскал за собой этот стульчик и поминутно присаживался отдохнуть..."

Перелистнуть страницу

"Около восемнадцати часов начинает смеркаться. По моим расчётам до конца маршрута остается ещё часа два ходу, и я предлагаю Щекну отдохнуть и поесть. В отдыхе Щекн не нуждается, но как всегда не упускает случая лишний раз перекусить.

Мы устраиваемся на краю обширного высохшего фонтана под сенью какого-то мифологического каменного чудовища с крыльями, и я вскрываю продовольственные пакеты. Вокруг мутно светлеют стены мертвых домов, стоит мёртвая тишина, и приятно думать, что на десятках километров пройденного маршрута уже нет мёртвой пустоты, а работают люди.

Во время еды Щекн никогда не разговаривает, однако, насытившись, любит поболтать.

— Этот старик, — произносит он, тщательно вылизывая лапу, — его действительно оживили?

— Да.

— Он снова живой, ходит, говорит?

— Вряд ли он говорит и тем более ходит, но он живой.

— Жаль, — ворчит Щекн.

— Жаль?

— Да. Жаль, что он не говорит. Интересно было бы узнать, что "там"...

— Где?

— Там, где он был, когда стал мёртвым.

Я усмехаюсь.

— Ты думаешь, там что-нибудь есть?

— Должно быть. Должен же я куда-то деваться, когда меня не станет.

— Куда девается электрический ток, когда его выключают? — спрашиваю я.

— Этого я никогда не мог понять, — признаётся Щекн. — Но ты рассуждаешь неточно. Да, я не знаю, куда девается электрический ток, когда его выключают. Но я также не знаю, откуда он берётся, когда его включают. А вот откуда взялся я — это мне известно и понятно.

— И где же ты был, когда тебя ещё не было? — коварно спрашиваю я.

Но для Щекна это не проблема.

— Я был в крови своих родителей. А до этого — в крови родителей своих родителей.

— Значит, когда тебя не будет, ты будешь в крови своих детей...

— А если у меня не будет детей?

— Тогда ты будешь в земле, в траве, в деревьях...

— Это не так! В траве и деревьях будет моё тело. А вот где буду я сам?

— В крови твоих родителей тоже был не ты сам, а твоё тело. Ты ведь не помнишь, каково тебе было в крови твоих родителей...

— Как это — не помню? — удивляется Щекн, — очень многое помню!

— Да, действительно... — бормочу я, сражённый. - У вас же генетическая память...

— Называть это можно как угодно, — ворчит Щекн, — но я действительно не понимаю, куда я денусь, если сейчас умру. Ведь у меня нет детей...

Я принимаю решение прекратить этот спор. Мне ясно: я никогда не сумею доказать Щекну, что "там" ничего нет. Поэтому я молча сворачиваю продовольственный пакет, укладываю его в заплечный мешок и усаживаюсь поудобнее, вытянув ноги."

Перелистнуть страницу

"Щекн тщательно вылизал вторую лапу, привел в идеальный порядок шёрстку на щеках и снова заводит разговор.

— Ты меня удивляешь, Лев, — объявляет он, — и все вы меня удивляете. Неужели вам здесь не надоело? Зачем работать без всякого смысла?

— Почему же — без смысла? Ты же видишь, сколько мы узнали всего за один день.

— Вот я и спрашиваю: зачем вам узнавать то, что не имеет смысла? Что вы будете с этим делать? Вы всё узнаёте и узнаёте, и ничего не делаете с тем, что узнаёте.

— Ну, например? — спрашиваю я.

Щекн — великий спорщик. Он только что одержал одну победу и теперь явно рвётся одержать вторую.

— Например, яма без дна, которую я нашёл. Кому и зачем может понадобиться яма без дна?

— Это не совсем яма, — говорю я, — это скорее дверь в другой мир

— Вы можете пройти в эту дверь? — осведомляется Щекн.

— Нет, — признаюсь я, — не можем.

— Зачем же вам дверь, в которую вы всё равно не можете пройти?

— Сегодня не можем, а завтра сможем.

— Завтра?

— В широком смысле. Послезавтра. Через год...

— Другой мир, другой мир... — ворчит Щекн. — Разве вам тесно в этом?

— Как тебе сказать... Тесно должно быть нашему воображению.

— Ещё бы! — ядовито произносит Щекн. — Ведь стоит вам попасть в другой мир, как вы сейчас же начинаете переделывать его наподобие вашего собственного. И, конечно же, вашему воображению снова становится тесно, и тогда вы ищете ещё какой-нибудь мир и опять принимаетесь переделывать его.

Он вдруг резко обрывает свою филиппику, и в то же мгновение я ощущаю присутствие постороннего. Здесь. Рядом. В двух шагах. Возле постамента с мифологическим чудищем.

Это совершенно нормальный абориген — судя по всему, из категории "человеков" — крепкий статный мужчина в брезентовых штанах и брезентовой куртке на голое тело, с магазинной винтовкой, висящей на ремне через шею. Копна нечёсаных волос спадает ему на глаза, а щеки и подбородок выскоблены до гладкости. Он стоит у постамента совершенно неподвижно, и только глаза его неторопливо перемещаются с меня на Щекна и обратно. Судя по всему, в темноте он видит не хуже нас. Мне непонятно, как он ухитрился так бесшумно и незаметно подобраться к нам.

Я осторожно завожу руку за спину и включаю линган транслятора.

— Подходи и садись, мы друзья, — одними губами говорю я.

Из лингана с полусекундным замедлением несутся гортанные, не лишённые приятности звуки.

Незнакомец вздрагивает и отступает на шаг.

— Не бойся, — говорю я. — Как тебя зовут? Меня зовут Лев, его зовут Щекн. Мы не враги. Мы хотим с тобой поговорить.

Нет, ничего не получается. Незнакомец отступает ещё на шаг и наполовину укрывается за постаментом. Лицо его по-прежнему ничего не выражает, и не ясно даже, понимает ли он, что ему говорят.

— У нас вкусная еда, — не сдаюсь я. — Может быть, ты голоден или хочешь пить? Садись с нами, и я с удовольствием тебя угощу...

Мне вдруг приходит в голову, что аборигену должно быть довольно страшно слышать это "мы" и "с нами", и я торопливо перехожу на единственное число. Но это не помогает. Абориген совсем скрывается за постаментом, и теперь его не видно и не слышно.

— Уходит, — ворчит Щекн.

И я тут же снова вижу аборигена — он длинным, скользящим, совершенно бесшумным шагом пересекает улицу, ступает на противоположный тротуар и, так ни разу и не оглянувшись, скрывается в подворотне."

Вернуться к работе

Из отчёта Льва Абалкина:

Вернуться к работе

Похоже, сегодня я уже сделал всё, что мог. День был насыщенным, и самое лучшее теперь — отправиться спать.

Пойти спать

Мне повезло. Ядвига Михайловна Леканова оказалась как раз в пункте связи, и я смог поговорить с нею немедленно, на что никак не рассчитывал. Она обладала каким-то трудноуловимым, но очень милым дефектом речи и глубоким бархатным голосом, наводившим на совершенно неуместные игривые мысли о том, что совсем недавно эта дама могла при желании вскружить голову кому угодно. И, по всему видно, кружила.

Представиться журналистом

Представиться сотрудником Комкона

Я извинился и представился — совершенно не сомневаясь, что говорю с представителем КОМКОНа, хоть её имя мне ни разу не встречалось прежде, — и поинтересовался, что она может рассказать про Абалкина. Она прищурилась, сдвинула соболиные брови.

— Лев Абалкин... Простите, как вас зовут?

— Максим Каммерер.

Она по-прежнему улыбалась, но теперь в её улыбке не хватало чего-то очень важного. И в то же время — весьма и весьма обычного.

— Вы знаете, Максим, я с удовольствием с вами поговорю о Льве Абалкине, но с вашего позволения — через некоторое время. Давайте я вам позвоню... Через час-полтора.

Я понял, чего не хватает теперь в её улыбке, — самой обыкновенной доброжелательности.

— Ну, разумеется, как вам будет удобно...

— Извините меня, пожалуйста.

— Нет, это вы должны меня извинить...

Она записала номер моего канала, и мы расстались. Странный какой-то получился разговор.

Через несколько минут мне позвонил Экселенц

Я извинился, представился и изложил ей свою легенду. Она прищурилась, вспоминая, сдвинула соболиные брови.

— Лев Абалкин?... Лёва Абалкин... Простите, как вас зовут?

— Максим Каммерер.

— Простите, Максим, я не совсем поняла. Вы выступаете от себя лично или как представитель какой-то организации?

— Да как вам сказать... Я договорился с издательством, они заинтересовались...

— Но вы сами — просто журналист или всё-таки работаете где-нибудь. Не бывает же такой профессии — журналист...

Я почтительно хихикнул, лихорадочно соображая, как быть.

— Видите ли, Ядвига Михайловна, это довольно трудно сформулировать... Основная профессия у меня... Н-ну, пожалуй, прогрессор... в известном смысле...

— Ушли на вольные хлеба?

Она по-прежнему улыбалась, но теперь в её улыбке не хватало чего-то очень важного. И в то же время — весьма и весьма обычного.

— Вы знаете, Максим, я с удовольствием с вами поговорю о Лёве Абалкине, но с вашего позволения — через некоторое время. Давайте я вам позвоню... Через час-полтора.

Она всё ещё улыбалась, и я понял, чего не хватает теперь в её улыбке, — самой обыкновенной доброжелательности.

— Ну, разумеется, как вам будет удобно...

— Извините меня, пожалуйста.

— Нет, это вы должны меня извинить...

Она записала номер моего канала, и мы расстались. Странный какой-то получился разговор. Словно она узнала откуда-то, что я вру. Я пощупал уши. Уши у меня горели. Пр-р-роклятая профессия... "и началась самая увлекательная из охот — охота на человека..." О темпора, о морес! Как они часто все-таки ошибались, эти классики... Ладно, подождём. И ведь придётся, наверное, лететь в этот Манаос. Я запросил сводку. Нуль-связь была по-прежнему неустойчивой. Тогда я заказал стратолёт.

В дверь стукнули...

В дверь стукнули, и через порог шагнул Экселенц. Нам редко приходилось видеть Экселенца иначе, как за его столом, и всегда как-то забываешь, какая это костлявая громадина. Безупречно белая полотняная пара болталась на нём, как на вешалке, и вообще было в нём что-то от циркача на ходулях, хотя движения его вовсе не были угловатыми.

— Докладывай, — сказал он, сложился пополам и опустился в кресло передо мной.

Я доложил.

— Плохо. Проверь всё. И не отвлекайся. При чём здесь детский врач, например?

— Я стараюсь проверить всё, — сказал я, начиная злиться.

— У тебя нет времени мотаться на стратолётах. Занимайся архивами, а не полётами.

— Архивами я тоже займусь. Но у меня намечен определённый порядок. Я вовсе не считаю, что детский врач — это совсем уж пустая трата времени...

— Пустая. Леканову оставь. Это тебе не нужно.

— Но она же всё равно позвонит!

— Не позвонит.

Я посмотрел на него. Круглые зелёные глаза не мигали, и я понял, что да, Леканова не позвонит.

Экселец вышел, не прощаясь

Полное имя: Щекн-итрч. С семьдесят пятого года и по сей день числится членом постоянной миссии народа голованов на земле. Судя по его функциям при сношениях с земной администрацией, является чем-то вроде переводчика-референта миссии, истинное же его положение неизвестно: взаимоотношения внутри коллектива миссии — тайна. Судя по некоторым данным, Щекн возглавляет что-то вроде семейной ячейки внутри миссии, причем до сих пор не удалось толком разобраться ни в численности, ни в составе этой ячейки, а между тем эти факторы играют, по-видимому, весьма большую роль при решении целого ряда важных вопросов дипломатического свойства. Располагается миссия на реке Телон в Канаде, северо-западнее Бейкер-Лейка. Голованы пользуются полной свободой передвижения, хотя и не признают никакого транспорта, кроме нуль-т. Резиденция для миссии возведена в строгом соответствии с проектом, представленным самими голованами, однако от удовольствия заселить её голованы вежливо уклонились, а расположились вокруг в самодельных подземных помещениях или, говоря попросту, в норах. Телекоммуникации они не признают (втуне пропали старания наших инженеров, создавших видеоаппаратуру, специально приспособленную для их слуха, зрения и удобного манипулирования). Голованы признают только личные контакты.

Я стал вспоминать, что мне вообще известно о голованах.

С тех пор, как мне впервые удалось с ними пообщаться на Саракше — а открыть разумную расу удалось лишь через двенадцать лет после того, как начались исследования на планете, — мы о них, конечно, кое-что узнали. Но во многом они всё ещё оставались для нас загадкой. БВИ на этот счёт сообщал следующее:

"Голованы (саракш. "цзеху" — "подземные жители, умеющие покорять и убивать силой своего духа") — разумная киноидная раса, возникшая на планете Саракш. Наиболее вероятно, что голованы стали результатом случайной мутации местной фауны вследствие чрезвычайно высокого уровня фоновой радиации (впрочем, не исключено также, что голованы — следствие намеренного генетического отбора, проведённого местной гуманоидной цивилизацией).

Ведут преимущественно ночной образ жизни, обитают в норах, пещерах, заброшенных подземных помещениях. Образуют сдвоенные семьи с достаточно сложной внутренней структурой. Обладают генетической памятью и не до конца изученными психическими способностями."

Ну что ж — значит, личные контакты.

Невидимая река шумела сквозь шуршание дождя где-то совсем рядом, под обрывом, а прямо передо мною мягко отсвечивал лёгкий металлический мост, над которым светилось большое табло на линкосе: "Территория народа голованов". Немного странно было видеть, что мост начинается прямо из высокой травы — не было к нему не только подъезда, но даже какой-нибудь паршивенькой тропинки. В двух шагах от меня светилось одиноким окошком округлое приземистое здание казарменно-казематного вида. От него пахнуло на меня незабываемым Саракшем — запахом ржавого железа, мертвечины, затаившейся смерти. Странные всё-таки места попадаются у нас на Земле. Казалось бы, и дома ты, и всё уже здесь знаешь, и всё привычно и мило, так нет же — обязательно рано или поздно наткнёшься на что-нибудь ни с чем не сообразное... Ладно. Что думает по поводу этого здания журналист Каммерер? О! У него, оказывается, уже сложилось по этому поводу вполне определённое мнение.

Журналист Каммерер отыскал в округлой стене дверь, решительно толкнул её и оказался в сводчатой комнате, где не было ничего, кроме стола. За ним сидел, подперши подбородок кулаками, длинноволосый юнец, похожий кудрями и нежным длинным ликом на Александра Блока, нарядившегося по вычурной своей фантазии в яркое и пёстрое мексиканское пончо. Синие глаза юнца встретили журналиста Каммерера взглядом, совершенно лишённым интереса и слегка утомлённым.

— Ну и архитектура здесь у вас, однако!

Юнец вяло откликнулся:

— А им нравится.

— Быть этого не может!

Журналист Каммерер посмотрел на Александра Б. Александр Б. смотрел на него с прежним безразличием, не обнаруживая ни тени намерения быть любезным или хотя бы просто вежливым. Это было странно. Вернее, непривычно. Но чувствовалось, что здесь это в порядке вещей.

Журналист Каммерер уже открыл было рот, чтобы представиться...

Небо было кругом обложено, а лес был густой, и этот ночной мир казался мне серым, плоским и мутноватым, как скверная старинная фотография.

Конечно, он первым обнаружил меня и, наверное, минут пять, а может быть, и все десять следовал параллельным курсом, прячась в густом подлеске. Когда же я наконец заметил его, он понял это почти мгновенно и сразу оказался на тропинке передо мною.

— Я здесь.

— Вижу.

— Будем говорить здесь.

— Хорошо.

Он сейчас же сел, совершенно как собака, разговаривающая с хозяином, — крупная, толстая, большеголовая собака с маленькими треугольными ушами торчком, с большими круглыми глазами под массивным, широким лбом. Голос у него был хрипловатый, и говорил он без малейшего акцента, так что только короткие рубленые фразы и несколько преувеличенная чёткость артикуляции выдавали в его речи чужака. И ещё — от него попахивало. Но не мокрой псиной, как можно было бы ожидать, запах был скорее неорганический — что-то вроде нагретой канифоли. Странный запах, скорее механизма, чем живого существа. На Саракше, помнится, голованы пахли совсем не так.

— Что тебе нужно?

— Тебе сказали, кто я?

— Да. Ты — журналист. Пишешь книгу про мой народ.

— Это не совсем так. Я пишу книгу о Льве Абалкине. Ты его знаешь.

— Весь мой народ знает Льва Абалкина.

Это была новость.

— И что же твой народ думает о Льве Абалкине?

— Мой народ не думает о Льве Абалкине. Он его знает.

Кажется, здесь начинались какие-то лингвистические болота.

— Я хотел спросить: как твой народ относится к Льву Абалкину?

— Он его знает. Каждый. От рождения и до смерти.

— Что ты можешь рассказать о Льве Абалкине?

— Ничего.

Вот этого я боялся больше всего. Боялся до такой степени, что подсознательно отвергал саму возможность такого положения и был к нему совершенно не готов. Я растерялся самым жалким образом, а он поднёс переднюю лапу к морде и принялся шумно выкусывать между когтями. Не по-собачьи, а так, как это делают иногда наши кошки.

Надавить на голована

Упрашивать голована

Надавить на голована

Упрашивать голована

Повернуться и уйти от голована

Я сел в машину и вылетел на Аятское озеро.

Вопреки моим опасениям, усадьба "Комарики" стояла на высоком обрыве над самой водой, открытая всем ветрам, и никаких комариков там не оказалось. Хозяин встретил меня без удивления и достаточно приветливо.

Представиться журналистом

Представиться сотрудником Комкона

Я обстоятельно представился и изложил свою легенду. Я был журналист, по профессии — зоопсихолог, и сейчас собирал материалы для книги о контактах человека с голованами...

Признаться, у меня всё время теплилась некоторая надежда, что в самом начале моего вранья я буду прерван возгласом: "Позвольте, позвольте! Но ведь Лев был у меня буквально вчера!", однако меня не прервали, и мне пришлось договорить все до конца: изложить с самым умным видом все свои скороспелые суждения о том, что творческая личность формируется в детстве, именно в детстве, а не в отрочестве, не в юности и уж, конечно, не в зрелом возрасте, именно формируется, а не то чтобы просто закладывается или там зарождается... Мало того, когда я, наконец, выдохся совсем, старик молчал ещё целую минуту, а потом вдруг спросил, кто такие эти голованы.

Я удивился самым искренним образом. Получалось, что Лев Абалкин не удосужился похвалиться успехами перед своим учителем! Знаете ли, надо быть в высшей степени нелюдимым и замкнутым человеком, чтобы не похвалиться перед своим учителем своими успехами. Я с готовностью объяснил, что голованы — это разумная киноидная раса, возникшая на планете Саракш в результате лучевых мутаций.

— Значит, Лёва занимается собакообразными... Добился своего...

Я возразил, что совсем не знаю, чем занимается Лева сейчас, однако двадцать лет назад он голованами занимался, и с большим успехом.

— Он всегда любил животных, я был убеждён, что ему следует стать зоопсихологом. Когда комиссия по распределению направила его в школу прогрессоров, я протестовал, как мог, но меня не послушались... Впрочем, там было всё сложнее, может быть, если бы я не стал протестовать... Так что бы вы хотели узнать от меня конкретно?

— Всё! Каким он был. Чем увлекался. С кем дружил. Чем славился в школе. Всё, что вам запомнилось.

— Хорошо, попробую.

Лев Абалкин был мальчик замкнутый. С самого раннего детства. Это была первая его черта, которая бросалась в глаза. Впрочем, замкнутость эта не была следствием чувства неполноценности, ощущения собственной ущербности или неуверенности в себе. Это была скорее замкнутость всегда занятого человека. Как будто он не хотел тратить время на окружающих, как будто он был постоянно и глубоко занят своим собственным миром. Грубо говоря, этот мир, казалось, состоял из него самого и всего живого вокруг — за исключением людей. Это не такое уж редкое явление среди ребятишек, просто он был талантлив в этом, а удивляло в нём как раз другое: при всей своей ранней замкнутости он охотно и прямо-таки с наслаждением выступал на всякого рода соревнованиях и в школьном театре, особенно в театре. Но, правда, всегда соло. В пьесах участвовать он отказывался категорически. Обычно он декламировал, даже пел с большим вдохновением, с необычным для него блеском в глазах, он словно раскрывался на сцене, а потом, сойдя в партер, снова становился самим собой — уклончивым, молчаливым, неприступным. И таким он был не только с учителем, но и с ребятами, и так и не удалось разобраться, в чём же тут причина. Можно предполагать только, что его талант в общении с живой природой настолько преобладал над всеми остальными движениями его души, что окружающие ребята — да и вообще все люди — были ему просто неинтересны. На самом деле, конечно, всё это было гораздо сложнее — эта его замкнутость, эта погружённость в собственный мир явились тысячью микрособытий. Помню такую сценку: после проливного дождя Лев ходил по дорожкам парка, собирал червяков-выползков и бросал обратно в траву. Ребятам это показалось смешным, и были среди них такие, кто умел не только смеяться, но и жестоко высмеивать. Я, не говоря ни слова, присоединился к Леве и стал собирать выползков вместе с ним... но, боюсь, он мне не поверил. Вряд ли мне удалось убедить его, что судьба червяков меня интересует на самом деле. А ещё у него было одно заметное качество: абсолютная честность. Я не помню ни одного случая, чтобы он соврал. Даже в том возрасте, когда дети врут охотно и бессмысленно, получая от вранья чистое, бескорыстное удовольствие. А он не врал. И более того, он презирал тех, кто врёт. Даже если врали бескорыстно, для интереса. Я подозреваю, что в его жизни был какой-то случай, когда он впервые с ужасом и отвращением понял, что люди способны говорить неправду. Этот момент я тоже пропустил...

— А друзей у него, значит, было немного?

— Друзей у него не было совсем. Я не виделся с ним с самого выпуска, но другие ребята из его группы говорили мне, что он с ними тоже не встречается. Им неловко об этом рассказывать, но, как я понял, он просто уклоняется от встреч...

И вдруг учителя прорвало.

— Ну почему вас интересует именно Лев? Я выпустил в свет сто семьдесят два человека. Почему вам из них понадобился именно Лев? Поймите, я не считаю его своим учеником! Не могу считать! Это моя неудача! Единственная моя неудача! С самого первого дня и десять лет подряд я пытался установить с ним контакт, хоть тоненькую ниточку протянуть между нами. Я думал о нём в десять раз больше, чем о любом другом своем ученике. Я выворачивался наизнанку, но всё, буквально всё, что я предпринимал, оборачивалось во зло...

— Сергей Павлович! Что вы говорите? Абалкин — великолепный специалист, учёный высокого класса, я лично встречался с ним. Замечательный мальчишка, энтузиаст. Это как раз была первая экспедиция к голованам. Его все там ценили, сам Комов возлагал на него такие надежды! И они оправдались, эти надежды, заметьте!

— У меня прекрасная малина. Самая ранняя малина в регионе. Попробуйте, прошу вас.

Я осёкся и взял блюдце с малиной.

— Голованы... Возможно, возможно. Но, видите ли, я и сам знаю, что он талантлив. Только моей-то заслуги никакой в этом нет...

Некоторое время мы молча поедали малину с молоком.

— Очень вам благодарен, Сергей Павлович. Вы дали мне массу интересного материала. Единственно только жаль, что у него не было друзей. Я очень рассчитывал найти какого-нибудь его друга.

— Вот что. Попробуйте найти Майю Глумову.

Выражение лица его меня поразило. Совершенно невозможно было представить, что именно он сейчас вспомнил, какие ассоциации возникли у него в связи с этим именем, но можно было поручиться наверняка, что самые неприятные.

— Школьная подруга?

— Нет... то есть она, конечно, училась в нашей школе. Майя Глумова. По-моему, она стала потом историком.

Я вернулся к себе...

Прогрессор Корней Янович Яшмаа уже два года имеет адресом виллу "Лагерь Яна" в десятке километров к северу от Антонова, в приволжской степи. У него обширный послужной список, из которого явствует, что вся его профессиональная деятельность связана с планетой Гиганда. Видимо, это очень крупный практический работник и незаурядный теоретик в области экспериментальной истории... Корней Янович Яшмаа — посмертный сын, родился 6 октября 38 года. Родители — супружеская чета, трагически погибшая во время эксперимента "Зеркало".

Я не поверил памяти и полез в папку. Всё было точно. И никуда, разумеется, не девалась записка на обороте арабского текста:

"...встретились двое наших близнецов. Уверяю тебя — совершенная случайность..."

Случайность. Ну, там у них, на Гиганде, может быть, и произошла некая случайность: Лев Абалкин, посмертный сын, родившийся 6 октября 38 года, встретился с Корнеем Яшмаа, посмертным сыном, родившимся 6 октября 38 года...

А у меня это что — тоже случайность? "Близнецы". От разных родителей.

"Если не веришь, загляни в 07 и 11".

Так. "07" — передо мной. Значит, где-то в недрах нашего департамента есть ещё и 11. И логично предположить, что есть и 01, 02 и так далее...

Закончить поиск

Я наудачу набрал номер виллы "Лагерь Яна". Не знаю, чей он там лагерь и был ли там этот Ян, но Яшмаа там не обнаружилось. Худощавый рыжеволосый парнишка сообщил мне, что Корней уехал три дня назад и вернётся хорошо если через полгода. Меня это не удивило. Судя по всему, Экселенц исправил божье попущение — по крайней мере, на Земле.

Закончить разговор

Я набрал запрос в БВИ почти машинально. Ответ меня удивил:

"Информация только для специалистов. Предъявите, пожалуйста, ваш допуск".

Я набрал код своего допуска и повторил запрос. На этот раз карточка с ответом выскочила с задержкой на несколько секунд:

"Информация только для специалистов. Предъявите, пожалуйста, ваш допуск".

Вот это да! Впервые в моей практике допуска Комкона-2 оказалось недостаточно для получения информации от БВИ.

Обратиться к Экселенцу за кодом допуска

Ну нет так нет...

Попробуем обойтись без вашего допуска...

Я с совершенной отчётливостью ощутил, что вышел за пределы своей компетенции. Дело, конечно, было не в том, что БВИ отказался дать мне информацию по какому-то там эксперименту "Зеркало". Отказ БВИ был просто направляющей затрещиной, заставившей меня оглянуться назад. Я как-то сразу вдруг понял, что передо мною — огромная и мрачная тайна, что судьба Абалкина со всеми её загадками и непонятностями не сводится просто к тайне личности Абалкина — она переплетена с судьбами множества других людей. Лев Абалкин был только частью этой тайны. А ведь тайна Льва Абалкина — это вдобавок ещё и тайна личности! Совсем плохо. Самая сумеречная тайна из всех мыслимых — о ней ничего не должна знать сама личность... Простейший пример: информация о неизлечимой болезни личности. Пример посложнее: тайна проступка, совершённого в неведении и повлекшего за собой необратимые последствия, как это случилось в незапамятные времена с царем Эдипом...

Я не люблю тайн. В наше время и на нашей планете все тайны, на мой взгляд, отдают какой-то гадостью. Признаю, что многие из них вполне сенсационны и способны потрясти воображение, но лично мне всегда неприятно в них посвящаться, а ещё неприятнее — посвящать в них ни в чём не повинных посторонних людей. У нас в Комконе-2 большинство работников придерживается той же точки зрения, и, наверное, именно поэтому утечка информации у нас случается крайне редко. Но моя брезгливость к тайнам, видимо, всё-таки превышает среднюю норму. Я даже стараюсь никогда не употреблять принятого термина "раскрыть тайну", я говорю обычно "раскопать тайну" и кажусь себе при этом ассенизатором в самом первоначальном смысле этого слова.

Но, похоже, на сегодня хватит.

— У меня к вам буквально один-два вопроса. Сергей Павлович, вы ведь встречались с Абалкиным?

— Да. Я дал ему ваш номер.

— Вы меня простите, Сергей Павлович... Он только что позвонил мне. И он разговаривал со мною как-то странно... У меня возникло впечатление... Я понимаю, что это, скорее всего, ерунда, но ведь всякое может случиться... В конце концов он мог вас неправильно понять...

— В чём дело?

— Вы ведь рассказали ему обо мне? Н-ну, о нашем с вами разговоре...

— Естественно. Я не понимаю вас. Разве я не должен был рассказывать?

— Да нет, дело не в этом. Видимо, он всё-таки неверно вас понял. Представьте себе, мы не виделись с ним пятнадцать лет. И вот, едва поздоровавшись, он с каким-то болезненным сарказмом принимается восхвалять меня за то... Короче говоря, он фактически обвинил меня в том, что я претендую на его приоритет в работе с голованами! Уверяю вас, без всяких, без малейших на то оснований... Поймите, я в этом вопросе выступаю только как журналист, как популяризатор, и никак не более того...

— Позвольте, позвольте, молодой человек! Успокойтесь, пожалуйста. Разумеется, ничего подобного я ему не говорил. Хотя бы уже просто потому, что я в этом совсем не разбираюсь.

— Ну... Может быть... Вы как-то недостаточно точно сформулировали...

— Позвольте, я вообще ему ничего такого не формулировал! Я ему сказал, что некий журналист Каммерер пишет о нем книгу и обратился ко мне за материалом. Номер у журналиста такой-то. Позвони ему. Вот всё, что я ему сказал.

— Ну тогда я не понимаю, я поначалу решил, что он как-то неверно вас понял, но если это не так... Тогда я не знаю... Тогда это что-то болезненное. Мания какая-то. Вообще эти прогрессоры, может быть, и ведут себя вполне достойно у себя на работе, но на земле они иногда совершенно распускаются... Нервы у них сдают, что ли...

— Н-ну, знаете ли... В конце концов не исключено, что Лёва действительно меня недопонял. А точнее сказать, недослышал. Разговор у нас получился мимолётный, я спешил, был сильный ветер, очень шумели сосны, а вспомнил я о вас в самый последний момент...

— Да нет, я ничего такого не хочу сказать... Возможно, что это именно я недопонял Льва... Меня, знаете ли, кроме прочего, потряс его вид... Он сильно изменился, сделался каким-то недобрым... Вам не показалось, Сергей Павлович?

Да, Сергею Павловичу это тоже показалось. Понуждаемый и подталкиваемый не слишком скрываемой обидой простодушно-общительного журналиста Каммерера, он постепенно и очень сбивчиво, стыдясь за своего ученика и за какие-то свои мысли, рассказал, как это всё у них произошло.

Примерно в 17.00 Федосеев покинул на глайдере свою усадьбу "Комарики" и взял курс на Свердловск, где у него было назначено некое заседание некоего клуба. Через пятнадцать минут его буквально атаковал и заставил приземлиться в диком сосновом бору невесть откуда взявшийся глайдер, водителем которого оказался Лев Абалкин. На поляне, среди шумящих сосен, между ними состоялся краткий разговор, построенный Львом Абалкиным по уже известной мне схеме. Едва поздоровавшись, фактически не давши старому учителю раскрыть рта и не тратя времени на объятия, он обрушился на старика с саркастическими благодарностями. Он язвительно благодарил несчастного Сергея Павловича за те неимоверные усилия, которые тот якобы приложил, чтобы убедить комиссию по распределению направить абитуриента Абалкина не в институт зоопсихологии, куда абитуриент по глупости и неопытности намеревался поступить, а в школу прогрессоров, каковые усилия увенчались блистательным успехом и сделали всю дальнейшую жизнь Льва Абалкина столь безмятежной и счастливой. Потрясенный старик за столь наглое извращение истины закатил, естественно, своему бывшему ученику оплеуху. Приведя его таким образом в подобающее состояние молчания и внимания, он спокойно объяснил ему, что на самом деле всё было наоборот. Именно он, Федосеев, прочил Льва Абалкина в зоопсихологи, уже договорился относительно него в институте и представил комиссии соответствующие рекомендации. Именно он, Федосеев, узнав о нелепом, с его точки зрения, решении комиссии, устно и письменно протестовал вплоть до регионального совета просвещения. И именно он, Федосеев, был в конце концов вызван в евразийский сектор и высечен там как мальчишка за попытку недостаточно квалифицированной дезавуации решения комиссии по распределению. ("Мне предъявили там заключение четырёх экспертов и как дважды два доказали, что я — старый дурак, а прав, оказывается, председатель комиссии по распределению доктор Серафимович...")

Дойдя до этого пункта, старик замолчал.

— И что же он?

Старик горестно пожевал губами.

— Этот дурачок поцеловал мне руку и бросился к своему глайдеру.

Мы помолчали.

— Вот тут-то я и вспомнил про вас. Откровенно говоря, мне показалось, что он не обратил на это внимания. Может быть, следовало рассказать ему о вас поподробнее, но мне было не до того... Мне показалось почему-то, что я больше никогда его не увижу...

Я пробормотал что-то успокаивающее, но, кажется, Федосеев мне не поверил.

Мне оставалось только попрощаться...

Дозвониться до Глумовой не получилось и я решил подъехать к ней на работу.

Ещё издали я увидел перед главным входом небольшую пёструю толпу, а подойдя вплотную, услыхал недовольные и разочарованные восклицания. Оказывается, музей был закрыт для посетителей по случаю подготовки какой-то новой экспозиции. Толпа состояла главным образом из туристов, но особенно негодовали в ней научные работники, выбравшие именно это утро для того, чтобы поработать с экспонатами. Не было им никакого дела до новых экспозиций. Заранее надо было предупреждать их о такого рода административных маневрах. А теперь вот считайте, что день у них пропал... Сумятицу усугубляли кибернетические уборщики, которых, видимо, забыли перепрограммировать, и теперь они бессмысленно блуждали в толпе, путаясь у всех под ногами, шарахаясь от раздражённых пинков и поминутно вызывая взрывы злорадного хохота своими бессмысленными попытками пройти сквозь закрытые двери.

Уяснив обстановку, я не стал здесь задерживаться. Мне неоднократно приходилось бывать в этом музее, и я знал, где расположен служебный вход. Я обогнул здание и по тенистой аллейке прошёл к широкой низкой дверце, едва заметной за сплошной стеной каких-то вьющихся растений. Эта пластиковая, под морёный дуб дверца тоже была заперта. У порога маялся ещё один киберуборщик. Вид у него был безнадёжно-унылый: за ночь он, бедняга, основательно разрядился, а теперь здесь, в тени, шансов вновь накопить энергию у него было немного.

Я отодвинул его ногой и сердито постучал. Отозвался замогильный голос:

— Музей внеземных культур временно закрыт для переоборудования центральных помещений под новую экспозицию. Просим прощения, приходите к нам через неделю.

— Массаракш!

— Музей внеземных культур...

Дверь распахнулась.

— То-то же, — сказал я и вошёл.

Кибер остался за порогом.

— Ну? — сказал я ему. — Заходи.

Но он попятился, словно бы не решаясь...

...и в ту же секунду дверь снова захлопнулась.

...он лупил её — ого, ещё как! Стоило ей поднять хвост, как он выдавал ей по первое число. Ему было наплевать, что она девчонка и младше его на три года — она принадлежала ему, и точка. Она была его вещью, его собственной вещью. Стала сразу же, чуть ли не в тот день, когда он увидел её. Ей было пять лет, а ему восемь. Он бегал кругами и выкрикивал свою собственную считалку: "Стояли звери около двери, в них стреляли, они умирали!" Десять раз, двадцать раз подряд. Ей стало смешно, и вот тогда он выдал ей впервые...

...это было прекрасно — быть его вещью, потому что он любил её. Он больше никого и никогда не любил. Только её. Все остальные были ему безразличны. Они ничего не понимали и не умели понять. А он выходил на сцену, пел песни и декламировал — для неё. Он так и говорил: "Это для тебя. Тебе понравилось?" И прыгал в высоту — для неё. И нырял на тридцать два метра — для неё. И писал стихи по ночам — тоже для неё. Он очень ценил её, свою собственную вещь, и всё время стремился быть достойным такой ценной вещи. И никто ничего об этом не знал. Он всегда умел сделать так, чтобы никто ничего об этом не знал. До самого последнего года, когда об этом узнал его учитель...

...у него было ещё много собственных вещей. Весь лес вокруг интерната был его очень большой собственной вещью. Каждая птица в этом лесу, каждая белка, каждая лягушка в каждой канаве. Он повелевал змеями, он начинал и прекращал войны между муравейниками, он умел лечить оленей, и все они были его собственными, кроме старого лося по имени Рекс, которого он признал равным себе, но потом с ним поссорился и прогнал его из леса...

...дура, дура! Сначала всё было так хорошо, а потом она подросла и вздумала освободиться. Она прямо объявила ему, что не желает больше быть его вещью. Он отлупил её, но она была упряма, она стояла на своём, проклятая дура. Тогда он снова отлупил её, жестоко и беспощадно, как лупил своих волков, пытавшихся вырваться у него из повиновения. Но она-то была не волк, она была упрямее всех его волков, вместе взятых. И тогда он выхватил из-за пояса свой нож, который самолично выточил из кости, найденной в лесу, и с бешеной улыбкой медленно и страшно вспорол себе руку от кисти до локтя. Он стоял перед ней с бешеной улыбкой, кровь хлестала у него из руки, как вода из крана, и он спросил: "А теперь?" И он ещё не успел повалиться, как она поняла, что он был прав. Был прав всегда, с самого начала. Но она, дура, дура, дура, так и не захотела признать этого...

...а в последний его год, когда она вернулась с каникул, ничего уже не было. Что-то случилось. Наверное, они уже взяли его в свои руки. Или узнали обо всём и, конечно же, ужаснулись, идиоты. Проклятые разумные кретины. Он посмотрел сквозь неё и отвернулся. И больше уже не смотрел на неё. Она перестала существовать для него, как и все остальные. Он утратил свою вещь и примирился с потерей. А когда он снова вспомнил о ней, всё уже было по-другому. Жизнь уже навсегда перестала быть таинственным лесом, в котором он был владыкой, а она — самым ценным, что он имел. Они уже начали превращать его, он был уже почти прогрессор, он уже на полпути в другой мир, где предают и мучают друг друга. И видно было, что он стоит на этом пути твёрдой ногой, он оказался хорошим учеником, старательным и способным. Он писал ей, она не отвечала. Он звал её, она не откликалась, а надо было ему не писать и не звать, а приехать самому и отлупить, как встарь, и тогда всё, может быть, стало бы по-прежнему. Но он уже больше не был владыкой. Он стал всего лишь мужчиной, каких было много вокруг, и он перестал ей писать...

...последнее его письмо, как всегда написанное от руки, — он признавал только письма от руки, никаких кристаллов, никаких магнитных записей, только от руки, последнее его письмо пришло как раз оттуда, из-за Голубой Змеи. "Стояли звери около двери, — писал он, — в них стреляли, они умирали". И больше ничего не было в этом его последнем письме...

Она лихорадочно выговаривалась...

... и вдруг я понял, и через секунду она сказала это сама: она виделась с ним. Как раз в то самое время, когда я разговаривал с Экселенцем, и когда я валялся дома, изучая отчёт об операции "Мёртвый мир", — всё это время она была с ним, смотрела на него, слушала его, и что-то там у них происходило, из-за чего она сейчас плакалась в жилетку незнакомому человеку.

Она замолчала, словно опомнившись, и я тоже опомнился — только на несколько секунд раньше. Ведь я был на работе. Надо было работать. Долг. Чувство долга. Каждый обязан исполнять свой долг. Эти затхлые, шершавые слова. После того, что мне довелось услышать. Плюнуть на долг и сделать всё возможное, чтобы вытащить эту несчастную женщину из трясины её непонятного отчаяния. Может быть, это и есть мой настоящий долг?

Но я знал, что это не так. Это не так по многим причинам. Например, потому, что я не умею вытаскивать людей из трясины отчаяния. Просто не знаю, как это делается. Не знаю даже, с чего здесь начинать. И поэтому мне больше всего хотелось сейчас встать, извиниться и уйти. Но и этого я, конечно, не сделаю, потому что мне надо непременно узнать, где они встречались и где он сейчас...

Пока я не пришёл, она сидела здесь одна, хотя вокруг было полным-полно её коллег и даже, наверное, друзей, всё равно она была одна, может быть, даже кто-то и подходил к ней и пытался заговорить с нею, но она всё равно оставалась одна, потому что здесь никто ничего не знал и не мог знать о человеке, переполнившем её душу этим страшным отчаянием, этим жгучим, обессиливающим разочарованием и всем прочим, что скопилось в ней, рвалось наружу и не находило выхода, и вот появился я и назвал имя Льва Абалкина — словно полоснул скальпелем по невыносимому нарыву. И тогда её прорвало, и на какое-то время она ощутила огромное облегчение, сумела наконец выкричаться, выплакаться, освободиться от боли, разум её освободился, и тогда я перестал быть целителем, я стал тем, кем и был на самом деле — совершенно чужим, посторонним и случайным человеком. И сейчас ей становилось ясно, что на самом деле я не могу быть совсем уж случайным человеком, потому что таких случайностей не бывает. Не бывает так, чтобы расстаться с возлюбленным двадцать лет назад, двадцать лет ничего не знать о нём, двадцать лет не слышать его имени, а потом, двадцать лет спустя, снова встретиться с ним и провести с ним ночь, страшную и горькую, страшнее и горше любой разлуки, и впервые за двадцать лет услыхать его имя от совершенно случайного, чужого, постороннего человека...

— Кто вы такой?

Теперь журналисту Каммереру следовало повернуться и удалиться на цыпочках. Но не такой он был человек, этот журналист. Не мог он вот так, попросту, оставить в одиночестве измученную, расстроенную женщину, без всякого сомнения, нуждающуюся в помощи и поддержке.

— Разумеется, совпадение и не более того... и забудем, и ничего не было... Потом, когда-нибудь, когда вам будет удобно... Угодно... Я бы с величайшей благодарностью, разумеется... Конечно, это не в первый раз случается в моей работе, что я сначала беседую с главным объектом, а потом уже... Майя Тойвовна, может быть, позвать кого-нибудь? Я мигом... Ну и не надо, ну и правильно... Зачем? Я посижу здесь с вами на всякий случай...

— Не надо вам со мной сидеть. Ступайте лучше к своему главному объекту...

— Нет-нет-нет! Успею. Объект, знаете, объектом, а я бы не хотел оставлять вас одну... Времени у меня сколько угодно... — а объект теперь никуда не денется! Теперь я его поймаю... Да его и дома-то сейчас, скорее всего, нет. Знаю я этих прогрессоров в отпуске... Бродит, наверное по городу и предаётся сентиментальным воспоминаниям...

— Его нет в городе, вам до него два часа лёту...

Журналист Каммерер был неприятно поражён.

— Два часа лёту? Позвольте, но у меня определённо сложилось впечатление...

— Он на Валдае! Курорт "Осинушка"! На озере Велье! И имейте в виду, что нуль-т не работает!

— М-м-м!

Журналист Каммерер произнёс это очень громко. Двухчасовое воздушное путешествие, безусловно, не входило в его план на сегодняшний день. Можно было даже заподозрить, что он вообще противник воздушных путешествий.

— Два часа... так-так-так... Я как-то совсем по-другому это себе представил... Прошу извинить меня, Майя Тойвовна, но, может быть, с ним можно как-то связаться отсюда?

— Наверное, можно, я не знаю его номера... Послушайте, Каммерер, дайте мне остаться одной. Всё равно вам сейчас от меня никакого толку.

И вот только теперь журналист Каммерер осознал всю неловкость своего положения до конца. Он вскочил и бросился к двери. Спохватился, вернулся к столу. Пробормотал нечленораздельные извинения. Снова бросился к двери, опрокинув по дороге кресло. Продолжая бормотать извинения, поднял кресло и поставил его на место с величайшей осторожностью, словно оно было из хрусталя и фарфора. Попятился, кланяясь, выдавил задом дверь и вывалился в коридор.

Я осторожно прикрыл дверь и некоторое время постоял, растирая тыльной стороной ладони затёкшие мускулы лица.

От стыда и отвращения к самому себе меня мутило.

Допустим, БВИ отреагировал отказом на мой личный код доступа. Интересно, как он отреагирует на простой перебор символов? Коды ведь даются по определённой системе, вряд ли вариантов так уж и много...

Попробовать подобрать код перебором

Попробовать другие варианты поиска информации

Обратиться к Экселенцу за кодом допуска

Обратиться к Экселенцу за кодом допуска

Перебирать цифры в коде, конечно, не вариант — так мне точно не хватит времени, отведённого Экселенцем.

Если шеф не выдал мне код перед началом работы сам — то вряд ли выдаст и позже.

Так что пойдём с другой стороны. А так ли секретен этот сверхсекретный проект "Зеркало"? Я уже не первый раз сталкивался с тем, что информация, которая засекречена даже не КОМКОНом (по роду своей деятельности мы в КОМКОНе-2 никогда никому и ничего не запрещаем — для этого мы просто недостаточно разбираемся в современной науке), а Мировым Советом, может всплыть где-то просто в разговорах учёных между собой: для них это обычный рабочий материал, даже если когда-то кого-то из них и предупреждали о неразглашении...

Так, это несерьёзно. Мотаться по разным конференциям в надежде услышать что-то нужное, при том даже не зная направления, в котором копать, ещё глупее, чем механически перебирать коды.

Однако...

Введите код доступа:

Ждите, ваш запрос обрабатывается... Ваш запрос очень важен для нас...

Кстати, а зачем вообще куда-то ездить, если существуют научные архивы? Можно ведь составить запрос и не прямо — тогда он может не дать результатов, но точно не потребует код доступа...

Некоторое время я формулировал запросы так и сяк...

... пока наконец не вышел на интересующую меня информацию — однако вовсе не с той стороны, с которой предполагал!

Как это ни странно, "Зеркало" было давным-давно раздраконено в пух и прах «крайними левыми» известного движения дзиюистов, основанного ещё Ламондуа и провозглашавшего право науки на развитие без ограничений.

"Зеркалом" были названы глобальные строго засекреченные манёвры по отражению возможной агрессии извне (предположительно — вторжения Странников), проведённые четыре десятка лет назад. Об этой операции изначально знали буквально единицы, и миллионы людей, принимавших в ней участие, даже не подозревали об этом. Несмотря на все меры предосторожности, как это почти всегда бывает в делах глобального масштаба, несколько человек погибли. Одним из руководителей операции и ответственным за сохранение секретности был Экселенц. А человеком, яростнее всего боровшимся за то, чтобы эти манёвры и связанные с ними эксперименты стали рассекречены, был Айзек Бромберг.

Довольно быстро я вспомнил, кто такой этот Айзек Бромберг. Разумеется, я слышал о нём и раньше, может быть, ещё когда сопливым мальчишкой работал в группе свободного поиска. Одну из его книг — «Как это было на самом деле» — я, безусловно, читал: это была история «Массачусетсского кошмара». Книга эта, помнится, мне не понравилась — слишком сильно было в ней памфлетное начало, слишком усердствовал автор, сдирая романтические покровы с этой действительно страшной истории, и слишком много места уделил он подробностям дискуссии о политических принципах подхода к опасным экспериментам, дискуссии, которой я в то время нисколько не интересовался.

В среде имя дзиюистов Бромберга было известно и пользовалось достаточным уважением. Экстремисты этого движения исповедуют принципы, которые на первый взгляд представляются совершенно естественными, а на практике сплошь да рядом оказываются неисполнимыми при каждом заданном уровне развития человеческой цивилизации (помню огромный шок, который я испытал, ознакомившись с историей цивилизации Тагоры, где эти принципы соблюдались неукоснительно с незапамятных времён их Первой Промышленной Революции).

Каждое научное открытие, которое может быть реализовано, обязательно будет реализовано. С этим принципом трудно спорить, хотя и здесь возникает целый ряд оговорок. А вот как поступать с открытием, когда оно уже реализовано? Ответ: держать его последствия под контролем. Очень мило. А если мы не предвидим всех последствий? А если мы переоцениваем одни последствия и недооцениваем другие? Если, наконец, совершенно ясно, что мы просто не в состоянии держать под контролем даже самые очевидные и неприятные последствия? Если для этого требуются совершенно невообразимые энергетические ресурсы и моральное напряжение (как это, кстати, и случилось с Массачусетсской машиной, когда на глазах у ошеломлённых исследователей зародилась и стала набирать силу новая нечеловеческая цивилизация Земли)?

«Прекратить исследование!» — приказывает обычно в таких случаях Мировой совет.

«Ни в коем случае! — провозглашают в ответ экстремисты. — Усилить контроль? Да. Бросить необходимые мощности? Да. Рискнуть? Да!» Но никаких запретов! Морально-этические запреты в науке страшнее любых этических потрясений, которые возникали или могут возникнуть в результате самых рискованных поворотов научного прогресса.

Борьба за уничтожение всех и всяческих барьеров на пути распространения научной информации сделалась буквально идеей фикс для Бромберга. Он обладал фантастическим темпераментом и неиссякаемой энергией. Связи его в научном мире были неисчислимы, и стоило ему прослышать, что где-то результаты многообещающих исследований сданы на консервацию, как он приходил в зоологическое неистовство и рвался разоблачать, обличать и срывать покровы.

Стало совершенно очевидно, что если уж кто и может знать про "близнецов" и рассказать о них мне — то это именно Бромберг.

Остался только вопрос, надо ли с ним связываться...

На этот раз не получилось.

Попробовать подобрать код перебором

Попробовать другие варианты поиска информации

Обратиться к Экселенцу за кодом допуска

Обратиться к Экселенцу за кодом допуска

Я набрал Экселенца и поинтересовался, нет ли ошибки в том, что мне запрещен доступ к информации насчёт проекта "Зеркало", — а если ошибки нет, не даст ли шеф мне допуск к ней.

— Не дам, — отрезал он. — Занимайся другими вещами.

— Послушайте, Экселенц, — сказал я, — вам не кажется, что я работал бы втрое успешней, если бы знал, в чём тут дело?

Я был уверен, что он отрежет: "Не кажется". Вопрос мой был чисто риторическим... Я просто хотел продемонстрировать ему, что атмосфера таинственности, окружавшая Льва Абалкина, не осталась мною незамеченной и мешает мне.

Но он сказал другое.

— Не знаю. Полагаю, что нет. Всё равно я пока не могу ничего сказать. Да и не хочу.

— Тайна личности? — спросил я.

— Да, — сказал он, — тайна личности.

И закончил сеанс связи.

С восточного берега "Осинушка" выглядела как россыпь белых и красных крыш, утопающих в красно-зелёных зарослях рябины. Была там ещё узкая полоска пляжа и деревянный на вид причал, к которому приткнулось стадо разноцветных лодок. На всем озарённом солнцем косогоре не видно было ни души, и только на причале восседал, свесив босые ноги, некто в белом — надо полагать, удил рыбу, очень уж был неподвижен. Я бросил одежду на сиденье и без лишнего шума вошёл в воду. Хороша была вода в озере Велье, чистая и сладкая, плыть было одно удовольствие.

Когда я вскарабкался на причал и, вытряхивая воду из уха, запрыгал на одной ноге по горячим от солнца доскам, некто в белом отвлёкся наконец от поплавка и, оглядев меня через плечо, осведомился с интересом:

— Так и бредёте из Москвы в одних трусах?

— Говорят, здесь рыбы необыкновенное количество.

Я опустился рядом с ним на корточки.

— Враньё.

Кратко сказал. Увесисто.

— Говорят, здесь время можно неплохо провести.

— Смотря кому.

— Модный курорт, говорят, здесь.

— Был.

Я иссяк. Мы помолчали.

— Модный курорт, юноша, был здесь три сезона тому назад. Или, как выражается мой правнук Брячеслав, "тому обратно". Теперь, видите ли, юноша, мы не мыслим себе отдыха без ледяной воды, без гнуса, без сыроедения и диких дебрей... "дикие скалы — вот мой приют", видите ли... Таймыр и Баффинова земля, знаете ли... Вы космонавт? Прогрессор? Этнолог?

— Был.

— А я врач, полагаю, вам я не нужен? Последние три сезона я редко кому здесь был нужен. Впрочем, опыт показывает, что пациент склонен идти косяком. Например, вчера я понадобился. Спрашивается: почему бы и не сегодня? Вы уверены, что я вам не нужен?

— Только как приятный собеседник!

— Ну что ж, и на том спасибо, тогда пойдёмте пить чай.

И мы пошли пить чай.

И мы пошли пить чай.

Чай у доктора состоял из ледяного свекольника, пшённой каши с тыквой и шипучего, с изюмом кваса. Собственно чая, чая как такового, не было: по глубокому убеждению доктора Гоаннека потребление крепкого чая способствовало камнеобразованию, а жидкий чай представлял собой кулинарный нонсенс.

Доктор Гоаннек был старожилом "Осинушки" — он принял здешнюю практику двенадцать сезонов назад. Он видывал "Осинушку" и заурядным курортом, каких тысячи, и в пору совершенно фантастического взлёта, когда в курортологии на время возобладала идея, будто только средняя полоса способна сделать отдыхающего счастливым. Не покинул он её и теперь, в период её, казалось бы, безнадёжного упадка.

Нынешний сезон, начавшийся, как всегда, в апреле, привёл в "Осинушку" всего лишь троих.

В середине мая здесь побывала супружеская чета абсолютно здоровых ассенизаторов, только что прибывших из Северной Атлантики, где они разгребали огромную кучу радиоактивной дряни. Эта пара — негр банту и малайка — перепутала полушария и явилась сюда покататься, видите ли, на лыжах. Побродив несколько дней по окрестным лесам, они в одну прекрасную ночь скрылись в неизвестном направлении, и только через неделю от них пришла с Фолклендских островов телеграмма с подобающими извинениями.

Да вот ещё объявился нежданно-негаданно в "Осинушке" некий странный юноша. Почему странный? Во-первых, непонятно, как он сюда попал. Не было при нём ни наземного, ни воздушного транспорта — за это доктор Гоаннек мог поручиться своей бессонницей и чутким слухом. Не явился он сюда и пешком — не был он похож на человека, путешествующего пешком: пеших туристов доктор Гоаннек безошибочно определял по запаху. Оставалась нуль-транспортировка. Но, как известно, последние несколько дней нуль-связь барахлит из-за флуктуаций нейтринного поля, а значит, в "Осинушку" нуль-транспортировкой можно было попасть только по чистой случайности. Однако спрашивается: если этот юноша попал сюда чисто случайно, почему он сразу же набросился на доктора Гоаннека, словно именно в докторе Гоаннеке он нуждался всю свою жизнь?

Этот последний пункт показался путешествующему в трусах туристу Каммереру несколько туманным, и доктор Гоаннек не замедлил дать соответствующие разъяснения. Странному юноше не нужен был именно доктор Гоаннек лично. Ему нужен был любой доктор, но зато чем скорее, тем лучше. Дело в том, что юноша жаловался на нервное истощение и таковое истощение действительно имело место, причём настолько сильное, что такому опытному врачу, как доктор Гоаннек, это было видно невооружённым глазом. Доктор Гоаннек счел необходимым тут же произвести всестороннее и тщательное обследование, которое, к счастью, не обнаружило никакой патологии. Замечательно, что этот благоприятный диагноз произвел на юношу прямо-таки целительное действие. Он буквально расцвёл на глазах и уже через два-три часа как ни в чем не бывало принимал гостей.

Гости прибыли самым обыкновенным образом — на стандартном глайдере... Собственно не гости, а гостья. И очень правильно: для молодого человека нет и не может быть более целительной психотерапии, нежели очаровательная молодая женщина. В обширной практике доктора Гоаннека аналогичные случаи имели место достаточно часто. Вот, например... Доктор Гоаннек привел пример номер один. Или, скажем... Доктор Гоаннек привел пример номер два. Соотвественно, и для молодых женщин лучшей психотерапией является... И доктор Гоаннек привел примеры за номерами три, четыре и пять.

Чтобы не ударить в грязь лицом, турист Каммерер поспешил ответить примером из своего личного опыта, когда он в бытность свою прогрессором тоже однажды оказался на грани нервного истощения, однако этот жалкий и неудачный пример был отвергнут доктором Гоаннеком с негодованием. С прогрессорами, оказывается, всё обстоит совершенно иначе — гораздо сложнее, а в известном смысле, гораздо проще. Во всяком случае, доктор Гоаннек никогда не позволил бы себе без консультации со специалистом применять какие бы то ни было психотерапевтические средства к странному юноше, если бы таковой был прогрессором...

Но странный юноша, разумеется, не был прогрессором.

Говоря в скобках, он, пожалуй, никогда и не смог бы стать прогрессором: у него для этого малопригодный тип нервной организации. Нет, не прогрессором он был, а то ли артистом, то ли художником, которого постигла крупная творческая неудача. И это был далеко не первый и даже не десятый случай в богатой практике доктора Гоаннека. Помнится... И доктор Гоаннек принялся извергать случаи один другого краше, заменяя при этом, разумеется, подлинные имена всевозможными иксами, бетами и даже альфами.

Турист Каммерер, бывший прогрессор и человек вообще грубоватый по натуре, довольно невежливо прервал это поучительное повествование, заявив, что лично он нипочём не согласился бы жить на одном курорте с ополоумевшим артистом. Это было опрометчивое замечание, и туриста Каммерера незамедлительно поставили на место. Прежде всего, слово "ополоумевший" было проанализировано, вдребезги раскритиковано и отметено прочь как медицински безграмотное, а вдобавок еще и вульгарное. И только затем Гоаннек с необычайным ядом в голосе сообщил, что упомянутый ополоумевший артист, предчувствуя, видимо, нашествие бывшего прогрессора Каммерера и все связанные с этим неудобства, сам отказался от мысли делить с ним курорт и еще утром отбыл на первом попавшемся глайдере. При этом он так спешил избежать встречи с туристом Каммерером, что даже не успел попрощаться с доктором Гоаннеком.

Бывший прогрессор Каммерер остался, впрочем, совершенно нечувствителен к яду. Он принял всё за чистую монету и выразил полное удовлетворение, что курорт свободен от нервно-истощённых работников искусства и теперь можно без помех и со вкусом выбрать себе подходящее место для постоя.

— Где жил этот неврастеник? Это я — чтобы туда зря не ходить.

Несколько шокированный доктор молча указал на живописную избу с большим синим номером шесть, стоявшую несколько отдельно от прочих строений, на самом обрыве.

— Превосходно, значит, туда мы не пойдём. А пойдём мы с вами сначала вон туда... Мне нравится, что там как будто рябина погуще...

Было совершенно несомненно, что изначально общительный доктор Гоаннек намеревался предложить, а в случае сопротивления и навязать, свою особу в качестве проводника и рекомендателя "Осинушки". Однако турист и бывший прогрессор Каммерер казался ему теперь излишне бесцеремонным и толстокожим.

— Разумеется, я вам советую пройти по этой вот тропинке. Отыщите коттедж номер двенадцать...

— Как? А вы?

— Увольте. У меня, знаете ли, обыкновение после чая отдыхать в гамаке...

Несомненно, одного-единственного жалобного взгляда было бы достаточно, чтобы доктор Гоаннек немедленно смягчился и изменил бы своему обыкновению во имя законов гостеприимства. Поэтому толстокожий и вульгарный Каммерер поспешил наложить последний мазок. Он сочувственно произнес:

— Пр-р-роклятые годы...

Дело было сделано.

Кипя безмолвным негодованием, доктор Гоаннек направился к своему гамаку, а я нырнул в заросли рябины, обогнул медицинский павильон и наискосок по косогору направился к избе неврастеника.

Мне было ясно, что, скорее всего, "Осинушка" больше никогда не увидит Льва Абалкина, и что в его временном жилище я не найду ничего для себя полезного. Но две вещи были для меня совсем не ясны. Действительно, как Лев Абалкин попал в эту "Осинушку" и зачем? С его точки зрения, если он действительно скрывается, гораздо логичнее и безопаснее было бы обратиться к врачу в любом большом городе. Например, в Москве, до которой отсюда десять минут лёту, или хотя бы в Валдае, до которого отсюда лёту две минуты. Скорее всего, он попал сюда совершенно случайно: либо не обратил внимания на предупреждение о нейтринной буре, либо ему было всё равно куда попадать. Ему нужен был врач, срочно, позарез. Зачем?

И ещё одна странность. Неужели опытный столетний врач мог ошибиться настолько, чтобы признать матёрого прогрессора непригодным к этой профессии? Вряд ли. Тем более, что вопрос о профессиональной ориентации Абалкина встаёт передо мной не впервые. Выглядит это достаточно беспрецедентно. Одно дело — направить в прогрессоры человека вопреки его профессиональным склонностям, и совсем другое дело — определить прогрессором человека с противопоказанной нервной организацией. За такие штучки надо снимать с работы — и не временно, а навсегда, потому что пахнет это уже не напрасной растратой человеческой энергии, а человеческими смертями. Кстати, Тристан уже умер... И я подумал, что потом, когда я найду Льва Абалкина, мне непременно надо будет найти тех людей, по вине которых заварилась вся эта каша.

Как я и ожидал, дверь временного обиталища Льва Абалкина заперта не была.

Весь пол был усеян клочьями рваной бумаги. Широкая кушетка разорена — цветастые подушки валялись как попало, а одна оказалась на полу в дальнем углу комнаты. Кресло у стола было опрокинуто, на столе в беспорядке располагались блюда с подсохшей едой и опять-таки грязные тарелки, а среди всего этого торчала початая бутылка вина. Ещё одна бутылка, оставив за собой липкую дорожку на ковре, откатилась к стене. Бокал с остатками вина был почему-то только один, но, поскольку оконная портьера была содрана и висела на последних нитках, я как-то сразу предположил, что второй бокал улетел в распахнутое настежь окно.

Мятая бумага валялась не только на полу, и не вся она была мятая. Несколько листков белели на кушетке, рваные клочки попали в блюда с едой, и вообще блюда и тарелки были несколько сдвинуты в сторону, а на освободившемся пространстве лежала целая пачка бумаги.

Я сделал несколько осторожных шагов, и сейчас же что-то острое впилось мне в подошву. Это был кусочек янтаря, похожий на коренной зуб с двумя корнями. Он был просверлен насквозь. Я опустился на корточки, огляделся и обнаружил ещё несколько таких же кусочков, а остатки янтарного ожерелья валялись под столом, у самой кушетки.

И опять всё это выглядело довольно странно. Кто-то быстро и уверенно рисовал на листках какие-то лица, по преимуществу детские, каких-то зверушек, явно земных, какие-то строения, пейзажи, даже, по-моему, облака. Было там несколько схем и как бы кроков, набросанных рукой профессионального топографа, — рощицы, ручьи, болота, перекрёстки дорог, и тут же, среди лаконичных топографических знаков, — почему-то крошечные человеческие фигурки, сидящие, лежащие, бегущие, и крошечные изображения животных — не то оленей, не то волков, не то собак, и почему-то некоторые из этих фигурок были перечёркнуты. Рисунки были выполнены несколькими точными штрихами. Очень и очень приличные рисунки. Мне вдруг пришло в голову, что я, может быть, ошибаюсь, что вовсе не Лев Абалкин, а на самом деле какой-то профессиональный художник, претерпевший творческую неудачу, оставил здесь после себя весь этот хаос.

Всё это никак не увязывалось с образом имперского штабного офицера, не прошедшего рекондиционирования.

На одном из листочков я обнаружил превосходно выполненный портрет Майи Глумовой, и меня поразило выражение то ли растерянности, то ли недоумения, очень умело схваченное на этом улыбающемся и в общем-то весёлом лице. Был там ещё и шарж на учителя, Сергея Павловича Федосеева, причём мастерский шарж: именно таким был, вероятно, Сергей Павлович четверть века назад. Увидев этот шарж, я сообразил, что за строения изображены на рисунках — четверть века назад такова была типовая архитектура евразийских школ-интернатов... И всё это рисовалось быстро, точно, уверенно, и почти сейчас же рвалось, сминалось, отбрасывалось.

Я отложил бумаги и снова оглядел гостиную. Внимание моё привлекла голубая тряпочка, валявшаяся под столом. Я подобрал ее. Это был измятый и изодранный женский носовой платок. Мне представилось, как Майя Тойвовна сидела вот в этом самом кресле перед Львом Абалкиным, смотрела на него, слушала его, и на лице её блуждала улыбка, за которой лишь слабой тенью проступало выражение то ли растерянности, то ли недоумения, а руки её под столом безжалостно терзали и рвали носовой платок...

Я отчётливо видел Майю Глумову, но я никак не мог представить себе, что же такое видела и слышала она. Все дело было в этих рисунках. Если бы не они, я бы легко увидел перед собой на этой развороченной кушетке обыкновенного имперского офицера, только что из казармы и вкушающего заслуженный отдых. Но рисунки были, и что-то очень важное, очень сложное и очень тёмное скрывалось за ними...

Делать здесь было больше нечего.

Поколебавшись, я всё же решился. Сочтя, что Айзек Бромберг — человек слишком непредсказуемый, я решил не звонить, а подъехать к нему домой: непосредственный контакт обычно располагает к большему доверию.

Бромберг встретил меня в просторной гостиной, знававшей, однако, лучшие времена: на изящной полосатой, явно предназначенной для гостей кушетке, что стояла рядом со столом, красовалось большое зелёное пятно, архаичного вида паркет был покрыт многочисленными царапинами, у стеллажа слева от окна была выломана полка... Более всего меня поразили сами окна — они были настолько запылёнными, что через них лишь угадывались очертания деревьев напротив. Кажется, роботы-уборщики не появлялись тут уже как минимум несколько лет.

И стол, и стеллаж, и даже отчасти кушетка были завалены грудой кристаллокопий, отдельных слайдов и даже тех самых папок для бумаг, которыми, как я полагал, уже никто не пользуется, кроме разве что оригиналов вроде Экселенца. Если во всём этом и была какая-то система, то я её не улавливал — хотя надо признать, что хозяин квартиры прекрасно сочетался с этим беспорядком (откуда-то из глубин памяти у меня выплыло слово "старорежимный"). Длинный острый нос с горбинкой, длинный острый подбородок, впалые щёки и высокий, очень белый лоб делали его похожим на Шерлока Холмса. Крепкий, ладный, невысокого роста, с длинными чёрными волосами до плеч, он буквально повелевал этими слайдами и кристаллокопиями — и за пару минут гора информации, занимавшая собой большую часть кушетки, стала тремя отдельными холмами на верху стеллажа.

Закончив с этим терраформированием, Бромберг жестом пригласил меня присесть.

— Итак, молодой человек, с кем я имею честь беседовать и по какому вопросу?

— Я хотел бы к вам обратиться как к историку науки и эрудиту...

Представиться Максимом Каммерером, сотрудником КОМКОНА

Представиться Максимом Каммерером, журналистом

Представиться Максимом Каммерером, без уточнения места работы

Представиться Станиславом Цунем, журналистом

— Меня зовут Максим Каммерер, я хотел бы поинтересоваться у вас об эксперименте "Зеркало"...

Бромберг благожелательно закивал:

— Да, вы обратились по правильному адресу. К сожалению, мало кто из молодых людей сейчас интересуется историей, тем более, что часть её не то что не преподают, а стараются замолчать... Кстати, а вы сами откуда о ней узнали?

Я назвал пару бромберговских публикаций, попавшихся мне на глаза по время поиска по архивам. Айзек просиял:

— Я так и думал! Простите мне мою стариковскую радость, но чрезвычайно приятно видеть, что труды не пропали даром и правду может узнать каждый, кто даст себе труд хоть немного покопаться в истории вопроса... Да, Максим, а вы — историк? Архивист?

Я уклончиво покачал головой. Взгляд Бромберга стал цепче. Я понял, что избежать этой части разговора не удастся.

— Мне бы не хотелось об этом...

— Ну что ж, ваше право, — иронически скривил губы Айзек, — так вот, что касается "Зеркала"...

Из дальнейшего монолога Айзека я узнал довольно много того, что уже читал в архивах, и ещё некоторое количество новой для себя информации. Однако всё это не проливало света на феномен "близнецов".

После примерно полуторачасовой лекции Бромберг решил уточнить:

— Может быть, вас интересует что-то более конкретное? Или вы сами, — эти слова он выделил, — что-нибудь мне расскажете?

Ничего не рассказывать Бромбергу

Спросить про сирот и Яшмаа

Спросить про сирот и Яшмаа

— Меня зовут Максим Каммерер, я журналист и хотел бы расспросить вас об эксперименте "Зеркало"...

Бромберг благожелательно закивал:

— Да, молодой человек, вы обратились по правильному адресу.

Из дальнейшего монолога Бромберга я узнал довольно много того, что уже читал в архивах, и ещё некоторое количество новой для себя информации. Однако всё это не проливало света на феномен "близнецов". Чтобы выяснить это, надо было раскрыть часть секретных данных, и я ломал голову, как это сделать, чтобы легенда о журналисте продолжала оставаться правдоподобной.

Единственное, что я мог, — спросить, не знакомо ли уважаемому Айзеку в связи с "Зеркалом" имя Корнея Яшмаа. Он долго вспоминал, потом отрицательно покачал головой.

Дальнейшие расспросы также ни к чему не привели, так что через пару часов я распрощался с Бромбергом

и вернулся домой...

— Меня зовут Станислав Цунь, я журналист и хотел бы расспросить вас об эксперименте "Зеркало"...

Бромберг благожелательно закивал:

— Да, молодой человек, вы обратились по правильному адресу.

Из дальнейшего монолога Бромберга я узнал довольно много того, что уже читал в архивах, и ещё некоторое количество новой для себя информации. Однако всё это не проливало света на феномен "близнецов". Чтобы выяснить это, надо было раскрыть часть секретных данных, и я ломал голову, как это сделать, чтобы легенда о журналисте продолжала оставаться правдоподобной.

Единственное, что я мог, — спросить, не знакомо ли уважаемому Айзеку в связи с "Зеркалом" имя Корнея Яшмаа. Он долго вспоминал, потом отрицательно покачал головой.

Дальнейшие расспросы также ни к чему не привели, так что через пару часов я распрощался с Бромбергом

и вернулся домой...

Из дальнейшего монолога Айзека я узнал довольно много того, что уже читал в архивах, и ещё некоторое количество новой для себя информации. Однако всё это не проливало света на феномен "близнецов". Чтобы выяснить это, надо было раскрыть часть секретных данных, полученных мною от Экселенца...

Я постарался сделать это максимально аккуратно...

Закончить разговор, не выдавая секретов

— Меня зовут Максим Каммерер, я сотрудник КОМКОНа-2 и хотел бы поинтересоваться у вас об эксперименте "Зеркало"...

Такой реакции Бромберга, признаться, я не ожидал. Нет, мне, несомненно, приходилось сталкиваться с самым разным отношением людей к нашей организации: от полного отказа сотрудничать или даже агрессии до истерического желания поделиться очередным проектом вечного двигателя, который почему-то именно мы, по мнению изобретателя, обязаны внедрить. Но первый раз в жизни упоминание КОМКОНа-2 было встречено как долгожданный многоярусный торт ко дню рождения. Кажется, Бромберг даже облизнулся.

— Так-так-так... То есть это ничтожество Сикорски дошёл до того, что прячет информацию даже от своих сотрудников? Этого следовало ожидать. Ну что ж, я расскажу вам, при всём моём крайне отрицательном — и более чем заслуженно, заметьте! — отношении к вашей организации. В конце концов, вы сделали самое разумное, что могли: вы обратились ко мне...

Бромберг явно сел на своего любимого конька

Я спросил, не знакомо ли уважаемому Айзеку в связи с "Зеркалом" имя Корнея Яшмаа. Он долго вспоминал, потом отрицательно покачал головой. Дополнительные данные о загадочных посмертных сиротах, появившихся на свет в один и тот же день (имя Абалкина я, блюдя запрет Экселенца, не упомянул), ясности не внесли, но здорово заинтересовали Бромберга. Да что там заинтересовали — он буквально преобразился: глаза весело заблестели, старческие сухие щёки порозовели и сам он ощутимо помолодел. Он закопался сначала в информаторий, а потом в свои архивы с азартом фокстерьера, почуявшего в норе лису.

Однако даже после долгих поисков Бромберг добыл немногим более информации, чем я. Точнее говоря, он нашёл данные про одного сироту — но отнюдь не Льва Абалкина, а Томаса Нильсона, работавшего смотрителем заповедника на Горгоне и погибшего там в 2158 году при невыясненных обстоятельствах. Меня это не удивило — сирот и должно было быть как минимум одиннадцать; но то, что эти данные смог найти человек без специального доступа и не смог найти я, обладая комконовским, наводило на невесёлые размышления.

Бромберг продолжал перерывать разнообразные кристаллокопии и слайды — но уже безуспешно.

— Послушайте, — умоляющим тоном произнёс он наконец, — может быть, вы знаете ещё что-то? Ну хоть какую-нибудь мелочь, которая бы относилась к этому делу?

Я крепко задумался: что именно я мог бы сообщить Айзеку? Естественно, рассказывать про строго секретные документы человеку, который только и делает, что борется против любых секретов, — никак нельзя, даром что странного и нелогичного там хоть отбавляй... Я вздохнул.

— Боюсь, что нет. Но если что-то найду — свяжусь с вами.

— Буду ждать, Максим. В свою очередь, если что-то отыщу я, — расскажу вам. Ну или не только вам, если действительно найду что-то серьёзное...

Он, похоже, попытался сдержаться, но всё же язвительно усмехнулся.

— Просить вас передать привет этому вашему Сикорски я, пожалуй, не буду.

Кажется, я покраснел. Ну да, если Бромберг настолько хорошо умеет искать в БВИ, найти данные обо мне — раз плюнуть.

— Значит, передавать не буду.

Айзек смотрел на меня с откровенным ехидством — но при том и с определённым одобрением.

— Кажется, вы небезнадёжны, невзирая на место работы. По крайней мере, у вас хватило мозгов меня выслушать — даже это для представителей вашего круга редкость. Если возникнут ещё вопросы — приходите и звоните. Я довольно немало знаю и кое-что умею. А знания куда более необходимы людям, чем запреты этого выжившего из ума старикана...

Я тепло распрощался с Бромбергом и вернулся домой

Я решил не рисковать и ничего не рассказывать Бромбергу. Так что просто вежливо поблагодарил его, отдав должное (совершенно искренне) его эрудиции и кругозору...

... и распрощался.

Я спросил, не знакомо ли уважаемому Айзеку в связи с "Зеркалом" имя Корнея Яшмаа. Он долго вспоминал, потом отрицательно покачал головой. Дополнительные данные о загадочных посмертных сиротах, появившихся на свет в один и тот же день (имя Абалкина я, блюдя запрет Экселенца, не упомянул), ясности не внесли, но здорово заинтересовали Бромберга. Да что там заинтересовали — он буквально преобразился: глаза весело заблестели, старческие сухие щёки порозовели и сам он ощутимо помолодел. Он закопался сначала в информаторий, а потом в свои архивы с азартом фокстерьера, почуявшего в норе лису.

Однако даже после долгих поисков Бромберг добыл немногим более информации, чем я. Точнее говоря, он нашёл данные про одного сироту — но отнюдь не Льва Абалкина, а Томаса Нильсона, работавшего смотрителем заповедника на Горгоне и погибшего там в 2158 году при невыясненных обстоятельствах. Меня это не удивило — сирот и должно было быть как минимум одиннадцать; но то, что эти данные смог найти человек без специального доступа и не смог найти я, обладая комконовским, наводило на невесёлые размышления.

Бромберг продолжал перерывать разнообразные кристаллокопии и слайды — но уже безуспешно.

— Послушайте, — умоляющим тоном произнёс он наконец, — может быть, вы знаете ещё что-то? Ну хоть какую-нибудь мелочь, которая бы относилась к этому делу?

Я крепко задумался: что именно я мог бы сообщить Айзеку? Естественно, рассказывать про строго секретные документы человеку, который только и делает, что борется против любых секретов, — никак нельзя, даром что странного и нелогичного там хоть отбавляй...

— Да, — спохватился Бромберг, — я, кажется, недопустимо пренебрегаю ролью хозяина. Пока вы размышляете — хотите кофе? У меня вроде ещё где-то было и печенье...

Он отошёл на кухню, несколько минут погремел там посудой и вышел со старым деревянным подносом, на котором красовались две разнокалиберные чашки с блюдцами и надколотая глиняная вазочка с несколькими сухими бисквитами. Поднос когда-то был выкрашен белой краской, но сейчас она потрескалась и местами облупилась, а местами была покрыта засохшими кофейными разводами.

И тут я вспомнил.

И прямо на блюдце, обмакнув ложку в кофе, нарисовал размытыми коричневыми полосами что-то вроде стилизованной буквы "ж".

Бромберг вопросительно посмотрел на меня.

— Напоминает японский иероглиф "сандзю" - "тридцать"... А что это на самом деле?

— Не знаю. Но оно связано с этими сиротами. Или с чем-то, что связано с сиротами. Я действительно не знаю.

Теперь настала очередь Бромберга погрузиться в раздумья.

— Мне кажется, когда-то я видел этот знак... — медленно проскрипел он. — Но не могу сообразить, где и когда... Послушайте, давайте так: вы мне оставите свой номер, и как только я вспомню — я с вами свяжусь.

Он, похоже, попытался сдержаться, но всё же язвительно усмехнулся.

— Просить вас передать привет этому вашему Сикорски я, пожалуй, не буду.

Кажется, я покраснел. Ну да, если Бромберг настолько хорошо умеет искать в БВИ, найти данные обо мне — раз плюнуть.

— Значит, передавать не буду.

Айзек смотрел на меня с откровенным ехидством — но при том и с определённым одобрением.

— Кажется, вы небезнадёжны, невзирая на место работы. По крайней мере, у вас хватило мозгов меня выслушать — даже это для представителей вашего круга редкость. Если возникнут ещё вопросы — приходите и звоните. Я довольно немало знаю и кое-что умею. А знания куда более необходимы людям, чем запреты этого выжившего из ума старикана...

Я тепло распрощался с Бромбергом и вернулся домой

... и спросил, не знакомо ли уважаемому Айзеку в связи с "Зеркалом" имя Корнея Яшмаа. Он долго вспоминал, потом отрицательно покачал головой. Дополнительные данные о загадочных посмертных сиротах, появившихся на свет в один и тот же день (имя Абалкина я, блюдя запрет Экселенца, не упомянул), ясности не внесли, но здорово заинтересовали Бромберга. Да что там заинтересовали — он буквально преобразился: глаза весело заблестели, старческие сухие щёки порозовели и сам он ощутимо помолодел. Он закопался сначала в информаторий, а потом в свои архивы с азартом фокстерьера, почуявшего в норе лису.

Однако даже после долгих поисков Бромберг добыл немногим более информации, чем я. Точнее говоря, он нашёл данные про одного сироту — но отнюдь не Льва Абалкина, а Томаса Нильсона, работавшего смотрителем заповедника на Горгоне и погибшего там в 2158 году при невыясненных обстоятельствах. Меня это не удивило — сирот и должно было быть как минимум одиннадцать; но то, что эти данные смог найти человек без специального доступа и не смог найти я, обладая комконовским, наводило на невесёлые размышления. В своих нападках на нашу контору, похоже, Айзек был кое в чём прав...

В это время Бромберг продолжал перерывать разнообразные кристаллокопии и слайды — но уже безуспешно.

— Послушайте, — умоляющим тоном произнёс он наконец, — может быть, вы сможете вспомнить ещё что-то? Ну хоть какую-нибудь зацепку? Может быть, что-то, что вас удивило, показалось странным, нелогичным или, наоборот, чересчур очевидным? Вы себе просто представить не можете, как много якобы очевидного просто проходит мимо нашего сознания — а там регулярно таятся разгадки...

Я крепко задумался: что именно я мог бы сообщить Айзеку? Естественно, рассказывать про строго секретные документы человеку, который только и делает, что борется против любых секретов, — никак нельзя, даром что странного и нелогичного там хоть отбавляй...

— Да, — спохватился Бромберг, — я, кажется, недопустимо пренебрегаю ролью хозяина. Пока вы размышляете — хотите кофе? У меня вроде ещё где-то было и печенье...

Он отошёл на кухню, несколько минут погремел там посудой и вышел со старым деревянным подносом, на котором красовались две разнокалиберные чашки с блюдцами и надколотая глиняная вазочка с несколькими сухими бисквитами. Поднос когда-то был выкрашен белой краской, но сейчас она потрескалась и местами облупилась, а местами была покрыта засохшими кофейными разводами.

И тут я вспомнил.

И прямо на блюдце, обмакнув ложку в кофе, нарисовал размытыми коричневыми полосами что-то вроде стилизованной буквы "ж".

Бромберг вопросительно посмотрел на меня.

— Напоминает японский иероглиф "сандзю" — "тридцать"... А что это на самом деле?

— Не знаю. Но оно связано с этими сиротами. Или с чем-то, что связано с сиротами. Я действительно не знаю.

Теперь настала очередь Бромберга погрузиться в раздумья.

— Мне кажется, когда-то я видел этот знак... — медленно проскрипел он. — Но не могу сообразить, где и когда... Послушайте, давайте так: вы мне оставите свой номер, и как только я вспомню — я с вами свяжусь.

Я оставил свой номер и распрощался с Бромбергом

Я решил не идти наперекор инструкциям, полученным мною от шефа. Так что после полтора часа Бромберг вдохновенно и скрипуче вещал — не только о том злополучном проекте, но и обо всех просчётах КОМКОНа за всю историю его существования (из чего я почерпнул немало нового, но, к сожалению, ровным счётом ничего полезного для нынешнего расследования).

Особенно досталось Экселенцу: почему-то именно он воплощал для Бромберга то суммарное зло от запретов, с которым пламенный Айзек боролся всю свою долгую жизнь и явно собирался продолжать до самой смерти. Слово "Сикорски" неизменно сопровождалось эпитетами типа "плешивый агент тайной службы", "тюремщик идей", "типичный образчик средневекового мышления" ну и менее экзотическими "старый осёл", "ядовитый сморчок" и "маразматик". Слушать это было немного смешно, немного обидно за начальника, который, при всех своих недостатках, такого шквала ненависти никак не заслужил, но всё-таки чрезвычайно интересно. Бромберг с необычайной лёгкостью тасовал события, обращаясь то к произошедшему буквально на днях, то ко временам, когда мои родители оканчивали школу, то к делам вековой давности — и моему изумлённому и заворожённому взору открывались воистину поразительные ретроспективы. Чем далее, тем более я проникался к хозяину квартиры странной смесью чувств, уважением и раздражением одновременно — мне ведь тоже доставалось заодно как "феодальному рыцарю плаща и кинжала"...

Наконец Бромберг выдохся. Он замолчал, извлёк из кармана старомодный носовой платок и принялся утирать лицо и шею. Потом достал из ящика стола капсулу, выкатил себе на ладонь белый шарик и кинул его в рот.

— Ладно, — объявил он. — Кажется, вы небезнадёжны, невзирая на место работы. По крайней мере, у вас хватило мозгов меня выслушать — даже это для представителей вашего круга редкость. Если возникнут ещё вопросы — приходите. Как я и предсказывал, мои знания куда более необходимы людям, чем запреты этого выжившего из ума старикана...

Голос его сорвался, и он мучительно заперхал, стуча себя обоими кулаками по груди.

— Воды? — спросил я.

Он отрицательно замотал головой.

— Обойдусь. Идите, идите... — просипел он.

Мне оставалось только вернуться...

Я набрал номер Экселенца.

Он выслушал меня, ни разу не перебив, что само по себе было уже достаточно дурным признаком. Я попробовал утешить себя мыслью, что недовольство его связано не со мной, а с какими-то другими, далёкими от меня обстоятельствами. Но, выслушав меня до конца, он сказал угрюмо:

— С Глумовой у тебя почти ничего не получилось. Что думаешь делать дальше?

— По-моему, сюда он больше не вернётся.

— По-моему, тоже. А к Глумовой?

— Трудно сказать. Вернее, совсем ничего не могу сказать. Не понимаю. Но шанс, конечно, остаётся.

— Твоё мнение: зачем он вообще с нею встречался?

— Вот этого я и не понимаю, Экселенц. Судя по всему, они здесь занимались любовью и воспоминаниями. Только любовь эта была не совсем любовь, а воспоминания — не просто воспоминания. Иначе Глумова не была бы в таком состоянии. Конечно, если он напился как свинья, он мог её как-то оскорбить. Особенно, если вспомнить, какие у них были странные отношения в детстве...

— Не преувеличивай, они уже давно не дети. Поставить вопрос так: если он теперь снова позовёт её или придёт к ней сам, примет она его?

— Не знаю. Скорее всего — да. Он всё ещё очень много значит для неё. Она не могла бы прийти в такое отчаяние из-за человека, к которому равнодушна.

— Литература... Ты должен был узнать, зачем он её вызвал! О чём они говорили! Что он ей сказал!

Я разозлился.

— Ничего этого я узнать не мог. Она была в истерике, а когда пришла в себя, перед ней сидел идиот-журналист со шкурой толщиной в дюйм...

— Тебе придётся встретиться с ней ещё раз.

— Тогда разрешите мне изменить легенду!

— Что ты предлагаешь?

— Например, так. Я из Комкона. На некоей планете произошло несчастье. Лев Абалкин — свидетель. Но несчастье это его так потрясло, что он бежал на Землю и теперь никого не хочет видеть... Психически надломлен, почти болен. Мы ищем его, чтобы узнать, что там произошло...

— Зачем тебе понадобилось заходить в музей?

Я удивился.

— То есть как — зачем? Чтобы поговорить с Глумовой...

Он медленно поднял голову, и я увидел его глаза. Зрачки у него были во всю радужку. Я даже отпрянул. Было несомненно, что я сказал нечто ужасное. Я залепетал, как школьник:

— Но ведь она же там работает... Где же мне было с ней разговаривать?

— Глумова работает в музее внеземных культур?

— Ну да, а что случилось?

— В спецсекторе объектов невыясненного назначения...

То ли спросил, то ли сообщил. У меня холод продрал по хребту, когда я увидел, как левый угол его тонкогубого рта пополз влево и вниз.

— Да... Экселенц...

— Помолчи!

И мы оба надолго замолчали.

— Так. Отправляйся домой. Сиди дома и никуда не выходи. Ты можешь понадобиться мне в любую минуту. Но скорее всего — ночью.

И экран погас.

Длинные гудки.

Ладно. Глумова, надо полагать, где-то задерживается. Например, беседует где-нибудь с Львом Абалкиным. А кстати, он ведь мне назначил на сегодня свидание. Наверняка соврал, но если мне действительно предстоит лететь на это свидание, сейчас самое время позвонить ему и узнать, не изменились ли у него планы.

Я набрал номер "Осинушки"

Войдя, я непроизвольно взглянул на приоткрытую дверь гостиной, и она сейчас же торопливо сказала:

— Мы будем разговаривать здесь.

— Как вам будет угодно.

— Кто вы такой? Только не врите больше.

Я решил сказать ей правду — пусть и не всю

Легенда для Глумовой была чётко озвучена Экселенцем и я решил не своевольничать

Я понял, что мне надо предупредить Майю Тойвовну

Я изложил ей легенду номер два, разъяснил про тайну личности и добавил, что за вранье не извиняюсь — просто я пытался сделать своё дело, не подвергая ее излишним волнениям.

— А теперь, значит, вы решили больше со мной не церемониться?

— А что прикажете делать? Вот вы сидите здесь и ждёте, а ведь он не придёт. Он водит вас за нос. Он всех нас водит за нос, и конца этому не видно. А время идёт.

— Почему вы думаете, что он сюда не вернётся?

— Потому что он скрывается. Потому что он врёт всем, с кем ему приходится разговаривать.

— Зачем же вы сюда звонили?

— А затем, что я никак не могу его найти! Мне приходится ловить любой шанс, даже самый идиотский...

— Что он сделал?

— Я не знаю, что он сделал. Может быть, ничего. Я ищу его не потому, что он что-то сделал. Я ищу его, потому что он — единственный свидетель большого несчастья. И если мы его не найдём, мы так и не узнаем, что же там произошло...

— Где — там?

— Это неважно. Там, где он работал. Не на Земле. На планете Саракш.

— Почему же он скрывается?

— Мы не знаем. Он на грани психического срыва. Он, можно сказать, болен. Возможно, ему что-то чудится. Возможно, это какая-то идея фикс.

— Болен... Может быть... А может быть, и нет... Что вам от меня надо?

— Вы виделись с ним ещё раз?

— Нет. Он обещал позвонить, но так и не позвонил.

— Почему же вы ждёте его здесь?

— А где мне ещё его ждать?

В голосе её было столько горечи, что я отвёл глаза и некоторое время молчал.

Потом я спросил:

— А куда он собирался вам звонить? На работу?

— Наверное... Не знаю. В первый раз он позвонил на работу.

— Он позвонил вам в музей и сказал, что приедет к вам?

— Нет. Он сразу позвал меня к себе. Сюда. Я взяла глайдер и полетела.

— Майя Тойвовна, меня интересуют все подробности вашей встречи... Вы рассказывали ему о себе, о своей работе. Он вам рассказывал о своей. Постарайтесь вспомнить, как это было.

— Нет. Ни о чём таком мы не разговаривали. Конечно, это действительно странно. Мы столько лет не виделись. Я уже потом сообразила, уже дома, что я так ничего о нём и не узнала... Ведь я его спрашивала: где ты был, что делал? Но он отмахивался и кричал, что это всё чушь, ерунда...

— Значит, он расспрашивал вас?

— Да нет же! Всё это его не интересовало. Кто я, как я, одна или у меня кто-либо есть, чем я живу... Он был как мальчишка... Я не хочу об этом говорить.

— Майя Тойвовна, не надо говорить о том, о чём вы не хотите говорить.

— Я ни о чём не хочу говорить! Это никого не касается.

— Не говорите о том, что никого не касается. О чём он вас расспрашивал?

— Я же вам говорю: он ни о чём не расспрашивал! Он рассказывал, вспоминал, рисовал, спорил... Оказывается, он всё помнит! Чуть ли не каждый день! Где стоял он, где стояла я, что сказал Рекс, как смотрел Вольф... Я ничего не помнила, а он всё кричал на меня и заставлял вспоминать, и я вспоминала. И как он радовался, когда я вспоминала что-нибудь такое, чего не помнил он сам!

— Это всё — о детстве?

— Ну конечно! Ведь я же вам говорю, это никого не касается, это только наше с ним! Он и правда был как сумасшедший. У меня уже не было сил, я засыпала, а он будил меня и кричал в ухо: а кто тогда свалился с качелей? И если я вспоминала, он хватал меня в охапку, бегал со мною по дому и орал: правильно, всё так и было, правильно!

— И он не расспрашивал вас, что сейчас с учителем, со школьными друзьями?

— Я же вам объясняю: он ни чём не расспрашивал и ни о ком не расспрашивал! Можете вы это понять? Он рассказывал, вспоминал и требовал, чтобы я тоже вспоминала...

— Да, понимаю, понимаю. А что он, по-вашему, намеревался делать дальше?

— Ничего-то вы не понимаете.

В общем-то она была, конечно, права. Ответы на вопросы Экселенца я получил: Абалкин не интересовался работой Глумовой, Абалкин не намеревался использовать её для проникновения в музей. Но я действительно совершенно не понимал, какую цель преследовал Абалкин, устраивая эти сутки воспоминаний. Сентиментальность? Дань детской любви? Возвращение в детство? В это я не верил. Цель была практическая, заранее хорошо продуманная, и достиг её Абалкин, не возбудив у Глумовой никаких подозрений. Мне было ясно, что сама Глумова об этой цели ничего не знает. Ведь она тоже не поняла, что же было на самом деле. И оставался ещё один вопрос, который мне следовало бы выяснить. Ну, хорошо. Они вспоминали, любили друг друга, пили, снова вспоминали, засыпали, просыпались, снова любили и снова засыпали... Что же тогда привело её в такое отчаяние, на грань истерики? Разумеется, здесь открывался широчайший простор для самых разных предположений. Например, связанных с привычками штабного офицера островной империи. Но могло быть и что-нибудь другое. И это другое вполне могло оказаться весьма ценным для меня. Тут я остановился в нерешительности: либо оставить в тылу что-то, может быть, очень важное, либо решиться на отвратительную бестактность, рискуя не узнать в результате ничего существенного. Я решился.

— Майя Тойвовна, скажите, чем было вызвано такое ваше отчаяние, которому я был невольным свидетелем в прошлую нашу встречу?

Я выговаривал эту фразу, не осмеливаясь глядеть ей в глаза. Я не удивился, если бы она тут же приказала мне убираться вон или даже просто шарахнула меня видеофоном по голове. Однако она не сделала ни того, ни другого.

— Я была дура, дура истеричная. Мне почудилось тогда, что он выжал меня, как лимон, и выбросил за порог. А теперь я понимаю: ему и в самом деле не до меня. Для деликатности у него не остаётся ни времени, ни сил. Я всё требовала у него объяснений, а он ведь не мог мне ничего объяснить. Он же знает, наверное, что вы его ищете...

— Большое спасибо, Майя Тойвовна. По-моему, вы неправильно поняли наши намерения. Никто не хочет ему вреда. Если вы встретитесь с ним, постарайтесь, пожалуйста, внушить ему эту мысль.

Она не ответила.

Мне оставалось только вернуться...

— Майя Тойвовна, я рассказал вам то, что знал. И буду очень признателен, если вы теперь ответите на мои вопросы. Вы виделись с ним ещё раз?

— Нет. Он обещал позвонить, но так и не позвонил.

— Почему же вы ждёте его здесь?

— А где мне ещё его ждать?

В голосе её было столько горечи, что я отвёл глаза и некоторое время молчал. Потом спросил:

— А куда он собирался вам звонить? На работу?

— Наверное... Не знаю. В первый раз он позвонил на работу.

— Он позвонил вам в музей и сказал, что приедет к вам?

— Нет. Он сразу позвал меня к себе. Сюда. Я взяла глайдер и полетела.

— Майя Тойвовна, меня интересуют все подробности вашей встречи... Вы рассказывали ему о себе, о своей работе. Он вам рассказывал о своей. Постарайтесь вспомнить, как это было.

— Нет. Ни о чём таком мы не разговаривали. Конечно, это действительно странно. Мы столько лет не виделись. Я уже потом сообразила, уже дома, что я так ничего о нём и не узнала... Ведь я его спрашивала: где ты был, что делал? Но он отмахивался и кричал, что это всё чушь, ерунда...

— Значит, он расспрашивал вас?

— Да нет же! Всё это его не интересовало. Кто я, как я, одна или у меня кто-либо есть, чем я живу... Он был как мальчишка... Я не хочу об этом говорить!

Я поднялся, сходил на кухню и принёс ей воды. Она жадно выпила весь стакан, проливая воду на своё серое платье.

— Он рассказывал, вспоминал, рисовал, спорил... Оказывается, он всё помнит! Чуть ли не каждый день! Где стоял он, где стояла я, что сказал Рекс, как смотрел Вольф... Я ничего не помнила, а он всё кричал на меня и заставлял вспоминать, и я вспоминала. И как он радовался, когда я вспоминала что-нибудь такое, чего не помнил он сам!

— Это всё — о детстве?

— Ну конечно! Он и правда был как сумасшедший. У меня уже не было сил, я засыпала, а он будил меня и кричал в ухо: а кто тогда свалился с качелей? И если я вспоминала, он хватал меня в охапку, бегал со мною по дому и орал: правильно, всё так и было, правильно!

— И он не расспрашивал вас, что сейчас с учителем, со школьными друзьями?

— Я же вам объясняю: он ни чём не расспрашивал и ни о ком не расспрашивал! Можете вы это понять? Он рассказывал, вспоминал и требовал, чтобы я тоже вспоминала...

— Да, понимаю, понимаю.

— Ничего-то вы не понимаете...

В общем-то она была, конечно, права. Ответы на вопросы Экселенца я получил: Абалкин не интересовался работой Глумовой, Абалкин не намеревался использовать её для проникновения в музей. Но я действительно совершенно не понимал, какую цель преследовал Абалкин, устраивая эти сутки воспоминаний. Сентиментальность? Дань детской любви? Возвращение в детство? В это я не верил. Цель была практическая, заранее хорошо продуманная, и достиг её Абалкин, не возбудив у Глумовой никаких подозрений. Мне было ясно, что сама Глумова об этой цели ничего не знает. Ведь она тоже не поняла, что же было на самом деле...

Майя Тойвовна сидела, низко опустив голову, погружённая в свои мысли. И уже когда я собирался возвращаться домой, она решилась:

— Послушайте, Максим... Я, конечно, не знаю, что там произошло. Но я знаю Льва. У меня к вам большая просьба. Если вы вдруг узнаете, что ему грозит опасность... хотя бы и потому, что он сам виноват, да, конечно... позвоните мне. Может быть, я сумею что-то сделать. Пожалуйста...

Я пообещал — и распрощался.

Я кратко рассказал ей, кто я, и почему КОМКОН занялся этим делом — упомянув, правда, только про случай с непонятной смертью врача и внезапным отъездом Абалкина.

Майя Тойвовна помолчала. Я не торопил её.

— Почему вы думаете, что он сюда не вернётся?

— Потому что он скрывается, — и врёт всем, с кем ему приходится разговаривать.

— А зачем вы сюда звонили?

— А что мне было делать? Приходится ловить любой шанс, даже самый идиотский...

— Где погиб тот врач? И, кстати, как его звали?

— Там, где Лев работал. Не на Земле. На планете Саракш. Имя его вряд ли вам что-то скажет.

Она упрямо повторила:

— Как его звали?

Я пожал плечами.

— Курт Лоффенфельд. Лев что-то рассказывал о нём?

Глумова отрицательно покачала головой.

— Вы действительно думаете, что Лев его убил?

— Мы не знаем этого. Мы не знаем, что сейчас происходит с Абалкиным. Возможно, он на грани психического срыва. Возможно, он болен. Возможно, ещё что-то...

— Возможно... — повторила она.

Я вздохнул.

Я изложил ей легенду номер два и добавил, что за враньё не извиняюсь — просто я пытался сделать свое дело, не подвергая ее излишним волнениям.

— А теперь, значит, вы решили больше со мной не церемониться?

— А что прикажете делать? Вот вы сидите здесь и ждёте, а ведь он не придёт. Он водит вас за нос. Он всех нас водит за нос, и конца этому не видно. А время идёт.

— Почему вы думаете, что он сюда не вернётся?

— Потому что он скрывается. Потому что он врёт всем, с кем ему приходится разговаривать.

— Зачем же вы сюда звонили?

— А затем, что я никак не могу его найти! Мне приходится ловить любой шанс, даже самый идиотский...

— Что он сделал?

— Я не знаю, что он сделал. Может быть, ничего. Я ищу его не потому, что он что-то сделал. Я ищу его, потому что он — единственный свидетель большого несчастья. И если мы его не найдём, мы так и не узнаем, что же там произошло...

— Где — там?

— Это неважно. Там, где он работал. Не на Земле. На планете Саракш.

— Почему же он скрывается?

— Мы не знаем. Он на грани психического срыва. Он, можно сказать, болен. Возможно, ему что-то чудится. Возможно, это какая-то идея фикс. Господи, да мы вообще даже не знаем точно, кто он такой!

— Что вы имеете в виду?

Я помолчал.

— Майя Тойвовна... Я встречался со Львом, я с ним общался и даже работал вместе. Я сейчас веду это расследование. И чем дальше, тем меньше я уверен в том, что он — вообще человек.

Кажется, она даже не очень удивилась.

— Может быть... А может быть, и нет... Что вам от меня надо?

— Вы виделись с ним ещё раз?

— Нет. Он обещал позвонить, но так и не позвонил.

— Почему же вы ждёте его здесь?

— А где мне ещё его ждать?

В голосе её было столько горечи, что я отвёл глаза и некоторое время молчал.

Потом я спросил:

— А куда он собирался вам звонить? На работу?

— Наверное... Не знаю. В первый раз он позвонил на работу.

— Он позвонил вам в музей и сказал, что приедет к вам?

— Нет. Он сразу позвал меня к себе. Сюда. Я взяла глайдер и полетела.

— Майя Тойвовна, меня интересуют все подробности вашей встречи... Вы рассказывали ему о себе, о своей работе. Он вам рассказывал о своей. Постарайтесь вспомнить, как это было.

— Нет. Ни о чём таком мы не разговаривали. Конечно, это действительно странно. Мы столько лет не виделись. Я уже потом сообразила, уже дома, что я так ничего о нём и не узнала... Ведь я его спрашивала: где ты был, что делал? Но он отмахивался и кричал, что это всё чушь, ерунда...

— Значит, он расспрашивал вас?

— Да нет же! Всё это его не интересовало. Кто я, как я, одна или у меня кто-либо есть, чем я живу... Он был как мальчишка... Я не хочу об этом говорить.

— Майя Тойвовна, не надо говорить о том, о чём вы не хотите говорить.

— Я ни о чём не хочу говорить! Это никого не касается.

— Не говорите о том, что никого не касается. О чём он вас расспрашивал?

— Я же вам говорю: он ни о чём не расспрашивал! Он рассказывал, вспоминал, рисовал, спорил... Оказывается, он всё помнит! Чуть ли не каждый день! Где стоял он, где стояла я, что сказал Рекс, как смотрел Вольф... Я ничего не помнила, а он всё кричал на меня и заставлял вспоминать, и я вспоминала. И как он радовался, когда я вспоминала что-нибудь такое, чего не помнил он сам!

— Это всё — о детстве?

— Ну конечно! Ведь я же вам говорю, это никого не касается, это только наше с ним! Он и правда был как сумасшедший. У меня уже не было сил, я засыпала, а он будил меня и кричал в ухо: а кто тогда свалился с качелей? И если я вспоминала, он хватал меня в охапку, бегал со мною по дому и орал: правильно, всё так и было, правильно!

— И он не расспрашивал вас, что сейчас с учителем, со школьными друзьями?

— Я же вам объясняю: он ни чём не расспрашивал и ни о ком не расспрашивал! Можете вы это понять? Он рассказывал, вспоминал и требовал, чтобы я тоже вспоминала...

— Да, понимаю, понимаю. А что он, по-вашему, намеревался делать дальше?

— Я не знаю. Теперь я уже ничего не знаю наверняка...

Мне оставалось только попрощаться...

Я задумался, что мне делать дальше, и тут зазвонил видеофон. Звонок шёл с номера Глумовой, однако на экране высветилось незнакомое лицо: белобрысый и сероглазый парень лет двадцати с небольшим. Очень серьёзный, с тонкими, сжатыми в ниточку губами.

Я удивился. Из досье Глумовой мне помнилось, что у неё есть сын Тойво, но он должен быть младше. А кто ещё, кроме детей, будет пользоваться чужим видеофоном — и зачем?

— Эрнест Кузнецов, служба предотвращения и учёта несчастных случаев. Скажите, вам знаком этот человек?

Он повернул камеру видеофона и мне стал виден разбитый глайдер, лежащий возле толстой сломанной берёзы. Вокруг тела, лежавшего на откинувшемся водительском кресле, хлопотали двое медиков — но было ясно, что они вряд ли помогут тут. И да, я знал её. Я говорил с ней совсем недавно...

— Добрый день. Во-первых, вы сначала должны поздороваться. Во-вторых — попросить собеседника представиться. Меня зовут Максим Каммерер, комиссия по контролю. В-третьих...

Я отчитывал этого мальчишку-патрульного — он действительно за пару коротких фраз ухитрился сделать несколько серьёзных ошибок — и не мог не думать о том, что куда большего нагоняя в действительности заслуживаю я сам. Скорее всего, действительно произошёл несчастный случай — так бывает, даже на вполне безопасном глайдере. Но это ведь я не понял, насколько отчаявшейся чувствовала себя Майя Тойвовна, — и, как будто этого было мало, добавил последнюю соломинку, рассказав лишнего про её любимого... человека? Не человека? Скорее всего, я скоро это узнаю. А она — уже нет...

Закончив разговор с Кузнецовым...

Через несколько минут я уже стою на широком крыльце пустынного бревенчатого курортного клуба и верчу головой. Ага, мне туда. Ломлюсь напрямик через заросли рябины пополам с крапивой. Не наскочить бы на доктора Гоаннека...

Глумова ждала меня у входа

Как я и предполагал, мне ответила Глумова.

— А, это вы...

Какая обида, какое разочарование были на лице её! Она здорово сдала за эти сутки — ввалились щёки, под глазами легли тени, тоскливые больные глаза были широко раскрыты, губы запеклись. И только секунду спустя я отметил, что прекрасные волосы её тщательно и не без кокетства уложены и что поверх строго-элегантного серого платья с закрытым воротом лежит на груди её то самое янтарное ожерелье.

— Да, это я... Доброе утро. Я, собственно... Что, Лев у себя?

— Нет.

— Дело в том, что он назначил мне свидание... Я просто хотел на всякий случай узнать... А его, оказывается, нет...

— А он вам точно назначил? Как он сказал?

— Как он сказал?..

Я вздохнул.

— Вот что, Майя Тойвовна. Не будем себя обманывать. Скорее всего, он не придёт.

— Как это?.. Откуда вы знаете?

— Ждите меня, я вам все расскажу. Через несколько минут я буду.

— Что с ним случилось?

— Он жив и здоров. Не беспокойтесь. Ждите, я сейчас...

Нуль-Т на сей раз работал нормально

На Площади Звезды пусто. Перед главным входом тоже никого. Странно.

Ага. Из кабины нуль-Т на углу музея появляется чёрная тощая фигура. Скользит к главному входу. Экселенц. Я откинул колпак и выскочил на мостовую. Экселенц уже возился у дверей, орудуя магнитной отмычкой.

Главный вход распахнулся.

— За мной!

Я нырнул следом.

Совсем как в старые времена...

Он нёсся передо мной огромными неслышными скачками, длинный, тощий, угловатый, снова лёгкий и ловкий, обтянутый чёрным, похожий на тень средневекового демона, и я мельком подумал, что уж такого Экселенца наверняка не видывал ни один из наших сопляков, а видывал разве что старина Слон, да Пётр Ангелов, да ещё я — полтора десятка лет назад.

Он вёл меня по сложной извилистой кривой из зала в зал, из коридора в коридор, безошибочно ориентируясь между стендами и витринами, среди статуй и макетов, похожих на безобразные механизмы, и среди механизмов и автоматов, похожих на безобразные статуи. Нигде не было света, — видимо, автоматика была заранее отключена, — но он ни разу не ошибся и не сбился с пути, хотя я знал, что ночное зрение у него много хуже моего. Он здорово подготовился к этому ночному броску, наш Экселенц, и всё получалось у него пока очень и очень неплохо, если не считать дыхания. Дышал он слишком громко, но тут уж ничего нельзя было поделать. Возраст. Проклятые годы.

Внезапно он остановился и, едва я встал рядом, сжал пальцы на моём плече. В первый момент я испугался, что у него схватило сердце, но тут же понял: мы прибыли на место, и он просто пережидает одышку.

Я огляделся. Пустые столы. Стеллажи вдоль стен, уставленные инопланетными диковинами. Ксенографические проекторы у дальней стены. Все это я уже видел. Я уже был здесь. Это была мастерская Майи Тойвовны Глумовой. Вот это её стол, а в этом вот кресле сидел журналист Краммерер...

Экселенц отпустил моё плечо, шагнул к стеллажам, согнулся и пошёл вдоль стеллажей, не разгибаясь, — он что-то высматривал. Потом остановился, с натугой поднял что-то и направился к столу, расположенному прямо перед входом. Слегка откинувшись корпусом назад, он нёс на опущенных руках длинный предмет — какой-то плоский брусок с закруглёнными углами. Осторожно, без малейшего стука он поставил этот предмет на стол, на мгновение замер, прислушиваясь, а потом вдруг, как фокусник, потянул из нагрудного кармана длиннющую шаль с бахромой. Ловким движением он расправил её и набросил поверх этого своего бруска. Потом он повернулся ко мне, нагнулся к моему уху и едва слышно прошептал:

— Когда он прикоснётся к платку — бери его. Если он прежде заметит нас — бери его. Встань здесь.

Я встал по одну сторону двери, Экселенц — по другую.

Экселенц, Странник, Рудольф Сикорски, эта ледяная глыба, этот покрытый изморозью гранитный монумент Хладнокровия и Выдержки, этот безотказный механизм для выкачивания информации, — он до макушки налился тёмной кровью, он тяжело дышал, он судорожно сжимал и разжимал костлявые веснушчатые кулаки, а знаменитые уши его пылали и жутковато подёргивались. Впрочем, он ещё сдерживался, но, наверное, только он один знал, чего это ему стоило.

— Я хотел бы знать, Бромберг, зачем вам понадобились детонаторы.

— Ах, вы хотели бы это знать!

Бромберг подался вперёд, заглядывая Экселенцу в лицо с такого малого расстояния, что длинный нос его едва не оказался в зубах у моего шефа.

— А что бы вы ещё хотели обо мне знать? Может быть, вас интересует мой стул?

— Вашим стулом извольте интересоваться сами! А я хотел бы знать, почему это вы позволяете себе взламывать музей и почему тянете свои лапы к детонаторам, хотя вам было совершенно ясно сказано, что на ближайшие несколько дней...

— Вы, кажется, собираетесь критиковать моё поведение? Ха! Кто! Сикорски! Меня! Во взломе! Хотел бы я знать, как вы сами проникли в этот музей! А? Отвечайте!

— Это не относится к делу, Бромберг!

— Вы — взломщик, Сикорски! Вы докатились до взлома!

— Это вы докатились до взлома, Бромберг! Вы! Вам было совершенно ясно и недвусмысленно сказано: доступ в музей прекращён! Любой нормальный человек на вашем месте...

— Если нормальный человек сталкивается с очередным актом тайной деятельности, его долг...

— Его долг — немножечко пошевелить мозгами, Бромберг! Его долг — сообразить, что он живет не в Средние века. Если он столкнулся с тайной, секретом, то это не чей-то каприз и не злая воля...

— Да, не каприз и не злая воля, а ваша потрясающая самоуверенность, Сикорски, ваша смехотворная, поистине средневековая, идиотски-фанатическая убеждённость в том, что именно вам дано решать, чему быть скрытым, а чему — открытым! Вы — глубокий старик, Сикорски, но вы так и не поняли, что это прежде всего аморально!

— Мне смешно разговаривать о морали с человеком, который ради удовлетворения своего детского чувства протеста идёт на взлом! Вы — не просто старик, Бромберг, вы — жалкий старикашка, впавший в детство!..

— Прекрасно!

Бромберг вдруг снова успокоился. Он сунул руку в карман своего белого плаща, извлек оттуда и со стуком положил на стол перед Экселенцем какой-то блестящий предмет.

— Вот мой ключ. Мне, как и всякому сотруднику этого музея, полагается ключ от служебного хода, и я им воспользовался, чтобы прийти сюда...

— Посреди глухой ночи и вопреки запрету директора музея?

У Экселенца не было ключа, у него была магнитная отмычка, и ему оставалось одно — наступать.

— Посреди глухой ночи, но всё-таки с ключом! А где ваш ключ, Сикорски? Покажите мне, пожалуйста, ваш ключ!

— У меня нет ключа! Он мне не нужен! Я нахожусь здесь по долгу, а не потому, что мне попала вожжа под хвост, старый вы, истеричный дурак!

Что тут началось!

Доктор педагогики, постоянный член Евразийского совета просвещения, член Мирового совета по педагогике Валерий Маркович Серафимович умер двенадцать лет назад в возрасте ста восемнадцати лет.

Закончить поиск

Бромберг снова принялся утираться.

— У меня секретов нет. Вы знаете, Рудольф, я ненавижу все и всяческие секреты. Это вы сами поставили меня в положение, когда я вынужден кривляться и ломать комедию. А между тем всё очень просто. Сегодня утром ко мне явился некто... Вам обязательно нужно имя?

— Нет.

— Некий молодой человек. О чём мы с ним говорили — несущественно, я полагаю. Разговор носил достаточно личный характер. Но во время разговора я заметил у него вот здесь довольно странное родимое пятно.

Бромберг ткнул пальцем в сгиб локтя правой руки

— Я даже спросил его: "Это что, татуировка?" Вы знаете, Рудольф, татуировки — мое хобби... "Нет, — ответил он. — Это родимое пятно". Больше всего оно было похоже на букву "ж" в кириллице или, скажем, на японский иероглиф "сандзю" — "тридцать". Вам это ничего не напоминает, Рудольф?

— Напоминает.

Мне это тоже что-то напомнило, что-то совсем недавнее, что-то, показавшееся и странным, и несущественным одновременно.

— Вы что, сразу сообразили? — спросил Бромберг с завистью.

— Да.

— А вот я — не сразу. Молодой человек уже давно ушёл, а я всё сидел и вспоминал, где я мог видеть такой значок... Причём не просто похожий на него, а именно такой в точности. В конце концов вспомнил. Мне надо было проверить, понимаете? Под рукой — ни одной репродукции. Я бросаюсь в музей — музей закрыт...

— Мак, будь добр, подай нам сюда эту штуку, которая под шалью.

Я повиновался.

Необходимо отдать должное двум участникам этой истории: Борису Фокину и члену КОМКОНа Геннадию Комову. Борис Фокин каким-то шестым чувством угадал, что об этой находке не следует орать на весь мир: радиограмма Марка Ван Блеркома была первой и последней открытой радиограммой в последующем радиообмене отряда с Землей. Поэтому вся эта история отразилась в потоке массовой информации на нашей планете лишь в виде коротенького сообщения, впоследствии не подтвердившегося и потому почти не привлёкшего внимания.

Что же касается Геннадия Комова, то он не только сразу ухватил суть возникающей на глазах проблемы, но и каким-то образом сумел представить себе целый ряд вообразимых последствий этой проблемы. Прежде всего он потребовал от Фокина и Блеркома подтверждения полученных данных (спецкодом по сверхсрочному каналу) и, получив это подтверждение, немедленно собрал совещание тех руководителей КОМКОНа, которые являлись одновременно членами Мирового совета. Среди них были такие корифеи, как Леонид Горбовский и Август-Иоганн Бадер, молодой и горячий Кирилл Александров, осторожный, вечно сомневающийся Махиро Синода, а также энергичный шестидесятидвухлетний Рудольф Сикорски.

Комов проинформировал собравшихся и поставил вопрос ребром: что теперь делать? Очевидно, можно было закрыть саркофаг и оставить всё, как есть, ограничившись на будущее пассивным наблюдением. Можно было попытаться инициировать развитие яйцеклеток и посмотреть, что из этого получится. Наконец, можно было во избежание грядущих осложнений уничтожить находку.

Разумеется, Геннадий Комов, человек в то время уже достаточно опытный, прекрасно понимал, что ни это чрезвычайное совещание, ни даже десяток последующих проблему не решат. Своим нарочито резким выступлением он преследовал только одну цель: шокировать собравшихся и побудить их к дискуссии.

Надо сказать, цели своей он достиг. Из всех участников совещания только Леонид Горбовский и Рудольф Сикорски сохранили видимое хладнокровие. Горбовский — потому что был разумным оптимистом. Сикорски же — потому что уже тогда был руководителем КОМКОНа-2. Было произнесено множество слов — безудержно горячих и нарочито спокойных, вполне легкомысленных и исполненных глубокого смысла, давно забытых и таких, что вошли впоследствии в лексикон докладов, легенд, отчётов и рекомендаций. Как и следовало ожидать, единственное решение совещания свелось к тому, чтобы завтра же собрать новое, расширенное совещание с привлечением других членов Мирового совета — специалистов по социальной психологии, педагогике и средствам массовой информации.

На протяжении всего совещания Рудольф Сикорски молчал.

Он не чувствовал себя достаточно компетентным, чтобы высказываться за то или иное решение проблемы. Однако долгий опыт работы в области экспериментальной истории, а также вся совокупность известных ему фактов о деятельности Странников однозначно приводили его к выводу: какое бы решение ни принял в конце концов Мировой совет, решение это, как и все обстоятельства дела, надлежит на неопределённое время сохранить в кругу лиц с самым высоким уровнем социальной ответственности. В этом смысле он и высказался под занавес. "Решение оставить всё как есть, и пассивно наблюдать — решением на самом деле не является. Истинных решений всего два: уничтожить или инициировать. Неважно, когда будет принято одно из этих решений — завтра или через сто лет, но любое из них будет неудовлетворительным.

Уничтожить саркофаг — это значить совершить необратимый поступок. Мы все здесь знаем цену необратимым поступкам. Инициировать — это значит пойти на поводу у Странников, намерения которых нам, мягко выражаясь, непонятны. Я ничего не предрешаю и вообще не считаю себя вправе голосовать за какое бы то ни было решение. Единственное, о чём я прошу и на чём я настаиваю, — разрешите мне немедленно принять меры против утечки информации. Ну, хотя бы для того только, чтобы нас не захлестнуло океаном некомпетентности..."

Эта маленькая речь произвела известное впечатление, и разрешение было дано единогласно, тем более что все понимали: спешить не следует, а создать условия для спокойной и обстоятельной работы совершенно необходимо.

31 декабря состоялось расширенное совещание. Присутствовало 18 человек и в том числе приглашенный Горбовским председатель Мирового совета по социальным проблемам. Все согласились, что саркофаг был найден совершенно случайно, а значит — преждевременно. Все согласились далее, что прежде, чем принимать какое бы то ни было решение, надобно попытаться понять, а если и не понять, то, по крайней мере, представить себе изначальный замысел Странников.

Было высказано несколько более или менее экзотических гипотез.

Кирилл Александров, известный своими антропоморфистскими взглядами, высказал предположение, что саркофаг есть хранилище генофонда Странников. Все известные мне доказательства негуманоидности Странников, заявил он, являются по сути своей косвенными. На самом же деле Странники вполне могут оказаться генетическими двойниками человека. Такое предположение не противоречит ни одному из доступных фактов. Исходя из этого, Александров предлагал все исследования прекратить, вернуть находку в первоначальное состояние и покинуть систему ЕН 9173.

По мнению Августа-Иоганна Бадера, саркофаг есть — да! — хранилище генофонда, но никаких не Странников, а именно землян. Сорок пять тысяч лет тому назад Странники, допуская теоретически возможность генетического вырождения немногочисленных тогда племён хомо сапиенс, пытались таким образом принять меры к восстановлению земного человечества в будущем.

Под тем же лозунгом "Не будем плохо думать о Странниках" выступил и престарелый Пак Хин. Он, как и Бадер, был убежден, что мы имеем дело с генофондом землян, но полагал, будто Странники выступают здесь с целями скорее просветительскими. Саркофаг есть своеобразная "бомба времени", вскрыв которую, современные земляне получат возможность воочию ознакомиться с особенностями облика, анатомии и физиологии своих далёких предков.

Геннадий Комов поставил вопрос значительно шире. По его мнению, любая цивилизация, достигшая определённого уровня развития, не может не стремиться к контакту с иным разумом. Однако контакт между гуманоидными и негуманоидными цивилизациями чрезвычайно затруднён, если только вообще возможен. Не имеем ли мы дела с попыткой применить принципиально новый метод контакта: создать существо-посредника, гуманоида, в генотипе которого закодированы некие существенные характеристики негуманоидной психологии. В этом смысле мы должны рассматривать находку как начало принципиально нового этапа и в истории землян, и в истории негуманоидных Странников. По мнению Комова, яйцеклетки должны быть несомненно и немедленно инициированы. Его, Комова, мало смущает заведомая преждевременность находки: Странники, рассчитывая темпы развития человечества, легко могли ошибиться на несколько столетий.

Гипотеза Комова вызвала оживлённую дискуссию, во время которой впервые прозвучало сомнение в том, что современная педагогика способна успешно применить свою методику к воспитанию людей, психика которых в значительной степени отличается от гуманоидной.

Одновременно осторожнейший Махиро Синода, крупный специалист по Странникам, задал вполне резонный вопрос: почему, собственно, уважаемый Геннадий, да и некоторые другие товарищи, так уверены в благорасположенности Странников к землянам? Мы не имеем никаких свидетельств того, что Странники вообще способны на благорасположенность к кому бы то ни было, в том числе и к гуманоидам. Напротив, факты (немногочисленные, правда) свидетельствуют скорее о том, что Странники абсолютно равнодушны к чужому разуму и склонны относиться к нему как к средству для достижения своих целей, а вовсе не как к партнёру по контакту. Не кажется ли уважаемому Геннадию, что высказанную им гипотезу можно в равной степени развить в прямо противоположном направлении, а именно — предположить, что гипотетические существа-посредники должны по замыслу Странников выполнять задачи, с нашей точки зрения, скорее негативные.

Почему бы, следуя логике уважаемого Геннадия, не предположить, что саркофаг есть, так сказать, идеологическая бомба замедленного действия, а существа-посредники — своего рода диверсанты, предназначенные для внедрения в нашу цивилизацию. Диверсанты — разумеется, слово одиозное. Но вот у нас сейчас появилось новое понятие — прогрессор — человек земли, деятельность которого направлена на сохранение мира среди других гуманоидных цивилизаций. Почему не допустить, что гипотетические существа-посредники — это своего рода прогрессоры Странников. Что мы, в конце концов, знаем о точке зрения Странников на темпы и формы

нашего человеческого прогресса?

Но Сикорски правильно предвидел, что психологи и социологи, отдавши дань понятным эмоциям, возьмутся за ум и решительно встанут на его сторону. С Законом о тайне личности шутки плохи. Можно было легко и без всяких натяжек представить себе целый ряд неприятнейших ситуаций, которые могли бы возникнуть в будущем при нарушении первых двух требований. Попытайтесь-ка представить себе психику человека, который узнаёт о себе, что появился он на свет из инкубатора, запущенного сорок пять тысяч лет тому назад неведомыми чудовищами с неведомой целью, да ещё при этом знает, что и всем вокруг это известно. А если у него хоть мало-мальски развито воображение, он с неизбежностью придёт к представлению о том, что он, землянин до мозга костей, никогда ничего не знавший и не любивший ничего, кроме Земли, несёт в себе, может быть, какую-то страшную угрозу для человечества. Представление это способно нанести человеку такую психическую травму, с которой не справятся и самые лучшие специалисты.

Доводы психологов были подкреплены внезапным и необычно резким выступлением Махиро Синоды, который прямо заявил, что мы здесь слишком много думаем о тринадцати ещё не родившихся сопляках и слишком мало думаем о потенциальной опасности, которую они могут представлять для древней Земли. В результате все "Четыре требования" были приняты большинством голосов, и Рудольфу Сикорски было тут же поручено разработать и провести в жизнь соответствующие мероприятия.

И вовремя.

В начале 49-го года помощник Рудольфа Сикорски по делу "подкидышей" (назовём его, например, Иванов) вошёл в кабинет своего начальника и положил перед ним проектор, включённый на 211-й странице шестого тома "материалов по саркофагу". Экселенц глянул и обомлел. Перед ним была фотография "элемента жизнеобеспечения 15/156А": тринадцать серых круглых дисков в гнездах янтарного футляра. Тринадцать замысловатых иероглифов, тех самых, над которыми он даже уже перестал ломать голову, прекрасно знакомых по тринадцати фотографиям тринадцати сгибов детских локтей. По значку на локоть. По значку на диск. По диску на локоть.

Это не могло быть случайностью. Это должно было что-то означать. Что-то очень важное. Первым движением Рудольфа Сикорски было немедленно затребовать из музея этот "элемент 15/156А" и спрятать к себе в сейф. От всех. От себя. Он испугался. Он просто испугался. И страшнее всего было то, что он даже не понимал, почему ему страшно.

Иванов был тоже испуган. Они взглянули друг на друга и поняли друг друга без слов. Одна и та же картина стояла перед их глазами: тринадцать загорелых, исцарапанных бомб с весёлым гиканьем носятся по-над речками и лазают по деревьям в разных концах земного шара, а здесь, в двух шагах, тринадцать детонаторов к ним в зловещей тишине ждут своего часа.

Это была минута слабости, конечно. Ведь ничего страшного не произошло. Ниоткуда, собственно, не следовало, что диски со значками — это детонаторы к бомбам, возбудители скрытой программы. Просто они привыкли уже предполагать самое худшее, когда дело касалось "подкидышей". Но если даже эта паника воображения и не обманывала их, даже в этом самом крайнем случае ничего страшного пока не произошло. В любой момент детонаторы можно было уничтожить. В любой момент их можно было изъять из музея и отправить за тридевять земель, на край обитаемой Вселенной, а при необходимости — и ещё дальше.

Рудольф Сикорски позвонил директору музея и попросил его доставить экспонат номер такой-то в распоряжение Мирового cовета — к нему, Рудольфу Сикорски, в кабинет. Последовал несколько удивлённый, безукоризненно вежливый, но недвусмысленный отказ. Выяснилось (Сикорски прежде и представления об этом не имел), что экспонаты из музея, причём не только из Музея внеземных культур, но из любого музея на земле, не выдаются — ни частным лицам, ни Мировому совету, ни даже Господу Богу. Если бы даже самому Господу Богу потребовалось поработать с экспонатом номер такой-то, ему пришлось бы для этого явиться в музей, предъявить соответствующие полномочия и там, в стенах музея, производить необходимые исследования, для которых, впрочем, ему, Господу Богу, были бы созданы все необходимые условия: лаборатории, любое оборудование, любая консультация, и так далее, и тому подобное.

Дело оборачивалось неожиданной стороной, но первый шок уже прошёл. В конце концов хорошо уже и то, что бомбе для воссоединения с детонатором понадобятся, по меньшей мере, "соответствующие полномочия". И в конце концов только от Рудольфа Сикорски зависело сделать так, чтобы музей превратился в тот же самый сейф, только размерами побольше. И вообще, какого дьявола? Откуда бомбам знать, где находятся детонаторы и что они вообще существуют?

Нет-нет, это была минута слабости...

Узнав об этом эксперименте, Рудольф Сикорски поначалу разозлился, но потом решил, что в конечном итоге такой эксперимент может оказаться полезным. С самого начала он настаивал на сохранении тайны личности "подкидышей" прежде всего из соображений безопасности Земли. Он не хотел, чтобы в распоряжении "подкидышей", когда и если программа заработает, кроме этой подсознательной программы были бы еще и вполне сознательные сведения о них самих и о том, что с ними происходит. Он предпочёл бы, чтобы они стали метаться, не зная, чего они ищут, и с неизбежностью совершая нелепые и странные поступки.

Но, в конце концов, для контроля было бы даже полезно иметь одного (но не больше!) из "подкидышей", располагающего полной информацией о себе. Если программа вообще существует, то она, безусловно, организована так, что никакое сознание справиться с нею будет не в силах. Иначе Странникам не стоило и огород городить.

Но, без всякого сомнения, поведение человека, осведомлённого о программе, должно будет резко отличаться от поведения прочих.

Однако психологи и не думали останавливаться на достигнутом. Ободрённые успехом с Корнеем Яшмаа, они спустя три года (Рудольф Сикорски всё ещё сидел на Саракше) повторили эксперимент с Томасом Нильсоном (номер 02, значок "Косая звезда"), смотрителем заповедника на Горгоне.

Показания были вполне благоприятны, и несколько месяцев Томас Нильсон действительно продолжал благополучно работать, по всей видимости, нимало не смущённый тайной своей личности. Он вообще был человеком скорее флегматичным и не склонным к проявлению эмоций.

Он аккуратно выполнял все рекомендованные процедуры по самонаблюдению, относился к своему положению даже с некоторым свойственным ему тяжеловатым юмором, но, правда, наотрез отказался от ментоскопирования, сославшись при этом на чисто личные мотивы. А на сто двадцать восьмой день после начала эксперимента Томас Нильсон погиб на своей Горгоне при обстоятельствах, не исключающих возможности самоубийства.

Для комиссии вообще и для психологов в особенности это был страшный удар. Престарелый Пак Хин объявил о своем выходе из комиссии, бросил институт, учеников, родных и удалился в самоизгнание. А на сто тридцать второй день сотрудник КОМКОНа-2, в обязанности которого входил, в частности, ежемесячный осмотр янтарного футляра, доложил в панике, что детонатор номер 02, значок "Косая звезда", исчез начисто, не оставив после себя в гнезде, выстланном шевелящимися волокнами псевдоэпителия, даже пыли.

Теперь существование некоей, мягко выражаясь, полумистической связи между каждым из "подкидышей" и соответствующим детонатором не вызывало никаких сомнений. И никаких сомнений ни у кого из членов комиссии не вызывало теперь, что в обозримом будущем

землянам, пожалуй, не дано будет разобраться в этой истории.

Всё это и ещё многое другое рассказал мне Экселенц той же ночью, когда мы вернулись из музея к нему в кабинет.

Уже светало, когда он кончил рассказывать. Замолчав, он грузно поднялся, не глядя на меня, пошёл заваривать кофе.

— Можешь спрашивать.

К этому моменту лишь одно чувство, пожалуй, владело мною почти безраздельно — огромное, безграничное сожаление о том, что я всё это узнал и вынужден был теперь принимать в этом участие. Конечно, будь на моём месте любой нормальный человек, ведущий нормальную жизнь и занятый нормальной работой, он воспринял бы эту историю как одну из тех фантастических и грозных баек, которые возникают на самых границах между освоенным и неведомым, докатываются до нас в неузнаваемо искажённом виде и обладают тем восхитительным свойством, что, как бы грозны и страшны они ни были, к нашей светлой и тёплой Земле они прямого отношения не имеют и никакого существенного влияния на нашу повседневную жизнь не оказывают: всё это как-то, кем-то и где-то всегда улаживалось, улаживается сейчас или непременно уладится в самом скором времени.

Но я-то, к сожалению, не был нормальным человеком в этом смысле слова. Я, к сожалению, и был как раз одним из тех, на долю которых выпало улаживать всё, что могло стать опасным для человечества и прогресса. Именно поэтому такие, как я, оказывались иногда в чуждых мирах и в чуждых ролях. Вроде роли имперского офицера в феодальной империи на Саракше, которую играл в своё время Абалкин.

Я понимал, что с этой тайной на плечах мне ходить теперь до конца жизни. Что вместе с тайной я принял на себя ещё одну ответственность, о которой не просил и в которой, право же, не нуждался. Что отныне я обязан принимать какие-то решения, а значит, должен теперь досконально понять хотя бы то, что уже понято до меня, а желательно и ещё больше. А значит, увязнуть в этой тайне, отвратительной, как все наши тайны, и даже, наверное, ещё более отвратительной, чем они, — увязнуть в ней ещё глубже, чем до сих пор...

— У тебя нет вопросов? — осведомился Экселенц.

Я спохватился.

— Значит, вы полагаете, что программа заработала и он убил Тристана?

— Давай рассуждать логически.

Экселенц расставил чашечки, аккуратно разлил кофе и уселся на место.

— Тристан был его наблюдающим врачом. Регулярно раз в месяц они встречались где-то в джунглях, и Тристан проводил профилактический осмотр. Якобы в порядке рутинного контроля за уровнем психической напряжённости прогрессора, а на самом деле для того, чтобы убедиться: Абалкин остаётся человеком. На всём Саракше один только Тристан знал номер моего спецканала. Тридцатого мая, самое позднее — тридцать первого, я должен был получить от него три семёрки, «всё в порядке». Но двадцать восьмого, в день, назначенный для осмотра, он гибнет. А Лев Абалкин бежит на Землю. Лев Абалкин бежит на Землю, Лев Абалкин скрывается, Лев Абалкин звонит мне по спецканалу, который был известен только Тристану...

Экселенц залпом выпил свой кофе и помолчал, жуя губами.

— По-моему, ты не понял самого главного, Мак. Мы теперь имеем дело не с Абалкиным, а со Странниками. Льва Абалкина больше нет. Забудь о нём. На нас идет автомат Странников.

Экселенц снова помолчал.

— Я, откровенно говоря, вообще не представляю, какая сила была способна заставить Тристана назвать мой номер кому бы то ни было, а тем более Льву Абалкину. Я боюсь, его не просто убили...

— Значит, вы полагаете, что программа гонит его на поиски детонатора?

— Мне больше нечего предполагать.

— Но ведь он понятия не имеет о детонаторах... Или это тоже Тристан?

— Тристан ничего не знал. И Абалкин ничего не знает. Знает программа!

— Вы только поймите меня правильно, Экселенц. Не подумайте, что я стараюсь смягчить, преуменьшить. Но ведь вы не видели его. И вы не видели людей, с которыми он общался. Я всё понимаю: гибель Тристана, бегство, звонок по вашему спецканалу, скрывается, выходит на Глумову, у которой хранятся детонаторы... Выглядит это совершенно однозначно. Этакая безупречная логическая цепочка. Но ведь есть и другое! Встречается с Глумовой — и ни слова о музее, только детские воспоминания и любовь. Встречается с учителем — и только обида, будто бы учитель испортил ему жизнь. Разговор со мной — обида, будто я украл у него приоритет. Кстати, зачем ему было вообще встречаться с учителем? Со мной ещё туда-сюда — скажем, он хотел проверить, кто его выслеживает... А с учителем зачем?

— Лезет, Мак. Всё лезет. Программа программой, а сознание — сознанием. Ведь он не понимает, что с ним происходит. Программа требует от него нечеловеческого, а сознание тщится трансформировать это требование во что-то хоть мало-мальски осмысленное. Он мечется, он совершает странные и нелепые поступки. Чего-то вроде этого я и ожидал... Для того и нужна была тайна личности: мы имеем теперь хоть какой-то запас времени.

Он не убедил меня.

Логика его была почти безупречна, но ведь я видел Абалкина, я разговаривал с ним, я видел учителя и Майю Тойвовну, я разговаривал с ними. Абалкин метался — да. Он совершал странные поступки — да, но эти поступки не были нелепыми. За ними стояла какая-то цель, только я никак не мог понять, какая.

Но всё это была только моя интуиция, а я знал цену интуиции. Дёшево она стоила в наших делах. И потом, интуиция — это из области человеческого опыта, а мы как-никак имели дело со Странниками...

— Можно ещё кофе?

Экселенц поднялся и пошёл заваривать новую порцию.

— Я вижу, ты сомневаешься. Я бы и сам сомневался, если бы только имел на это право. Я — старый рационалист, Мак, и я навидался всякого, я всегда шёл от разума, и разум никогда не подводил меня. Мне претят все эти фантастические кунштюки, все эти таинственные программы, составленные кем-то там сорок тысяч лет назад, которые, видите ли, включаются и выключаются по непонятному принципу, все эти мистические внепространственные связи между живыми душами и дурацкими кругляшками, запрятанными в футляр... Меня с души воротит от всего этого!

Он принёс кофе и разлил по чашкам.

— Если бы мы с тобой были обыкновенными учёными и просто занимались бы изучением некоего явления природы, с каким бы наслаждением я объявил все это цепью идиотских случайностей! Случайно погиб Тристан — не он первый, не он последний. Подруга детства Абалкина случайно оказалась хранительницей детонаторов. Он совершенно случайно набрал номер моего спецканала, хотя собирался звонить кому-то другому... Клянусь тебе, это маловероятное сцепление маловероятных событий казалось бы мне всё-таки гораздо более правдоподобным, чем идиотское, бездарное предположение о какой-то там вельзевуловой программе, якобы заложенной в человеческие зародыши. Для учёных всё ясно: не изобретай лишних сущностей без самой крайней необходимости. Но мы-то с тобой не учёные. Ошибка учёного — это, в конечном счёте, его личное дело. А мы ошибаться не должны. Нам разрешается прослыть невеждами, мистиками, суеверными дураками. Нам одного не простят: если мы недооценили опасность. И если в нашем доме вдруг завоняло серой, мы просто не имеем права пускаться в рассуждения о молекулярных флюктуациях — мы обязаны предположить, что где-то рядом объявился чёрт с рогами, и принять соответствующие меры, вплоть до организации производства святой воды в промышленных масштабах. И слава богу, если окажется, что это была всего лишь флюктуация, и над нами будет хохотать весь Мировой совет и все школяры в придачу...

Он с раздражением отодвинул от себя чашку.

— Лёва! — произнёс Экселенц изумлённо-растроганным голосом. — Боже мой, дружище! А мы с ног сбились, вас разыскивая!

Лев Абалкин сделал движение и вдруг сразу оказался возле стола. Без сомнения, это был настоящий прогрессор новой школы, профессионал, да ещё из лучших, наверное, — мне приходилось прилагать изрядные усилия, чтобы удерживать его в своем темпе восприятия.

— Вы — Рудольф Сикорски, начальник комиссии по контактам.

Абалкин произнёс это тихим, удивительно бесцветным голосом.

— Да. А почему так официально? Садитесь, Лёва...

— Я буду говорить стоя.

— Бросьте, Лёва, что за церемонии? Садитесь, прошу вас. Нам предстоит долгий разговор, не правда ли?

— Нет, неправда. У нас не будет долгого разговора. Я не хочу с вами разговаривать.

Экселенц был потрясён.

— Как это — не хотите? — вопросил он. — Вы, дорогой, на службе, вы обязаны отчётом. Мы до сих пор не знаем, что случилось с Тристаном... Как это — не хотите?

— Я — один из «тринадцати»?

— Этот Бромберг... — проговорил Экселенц с досадой. — Да, Лёва. К сожалению, вы — один из «тринадцати».

— Мне запрещено находиться на Земле? И я всю жизнь должен оставаться под надзором?

— Да, Лёва. Это так.

Геннадий Комов не только сразу ухватил суть возникающей на глазах проблемы, но и каким-то образом сумел представить себе целый ряд вообразимых последствий этой проблемы. Прежде всего он потребовал от Фокина и Блеркома подтверждения полученных данных (спецкодом по сверхсрочному каналу) и, получив это подтверждение, немедленно собрал совещание тех руководителей КОМКОНа, которые являлись одновременно членами Мирового совета. Среди них были такие корифеи, как Леонид Горбовский и Август-Иоганн Бадер, молодой и горячий Кирилл Александров, осторожный, вечно сомневающийся Махиро Синода, а также энергичный шестидесятидвухлетний Рудольф Сикорски.

Комов проинформировал собравшихся и поставил вопрос ребром: что теперь делать? Очевидно, можно было закрыть саркофаг и оставить всё, как есть, ограничившись на будущее пассивным наблюдением. Можно было попытаться инициировать развитие яйцеклеток и посмотреть, что из этого получится. Наконец, можно было во избежание грядущих осложнений уничтожить находку.

Разумеется, Геннадий Комов, человек в то время уже достаточно опытный, прекрасно понимал, что ни это чрезвычайное совещание, ни даже десяток последующих проблему не решат. Своим нарочито резким выступлением он преследовал только одну цель: шокировать собравшихся и побудить их к дискуссии.

Надо сказать, цели своей он достиг. Из всех участников совещания только Леонид Горбовский и Рудольф Сикорски сохранили видимое хладнокровие. Горбовский — потому что был разумным оптимистом. Сикорски же — потому что уже тогда был руководителем КОМКОНа-2. Было произнесено множество слов — безудержно горячих и нарочито спокойных, вполне легкомысленных и исполненных глубокого смысла, давно забытых и таких, что вошли впоследствии в лексикон докладов, легенд, отчетов и рекомендаций. Как и следовало ожидать, единственное решение совещания свелось к тому, чтобы завтра же собрать новое, расширенное совещание с привлечением других членов Мирового совета — специалистов по социальной психологии, педагогике и средствам массовой информации.

На протяжении всего совещания Рудольф Сикорски молчал.

Он не чувствовал себя достаточно компетентным, чтобы высказываться за то или иное решение проблемы. Однако долгий опыт работы в области экспериментальной истории, а также вся совокупность известных ему фактов о деятельности Странников однозначно приводили его к выводу: какое бы решение ни принял в конце концов Мировой совет, решение это, как и все обстоятельства дела, надлежит на неопределённое время сохранить в кругу лиц с самым высоким уровнем социальной ответственности. В этом смысле он и высказался под занавес. "Решение оставить всё как есть, и пассивно наблюдать — решением на самом деле не является. Истинных решений всего два: уничтожить или инициировать. Неважно, когда будет принято одно из этих решений — завтра или через сто лет, но любое из них будет неудовлетворительным.

Уничтожить саркофаг — это значить совершить необратимый поступок. Мы все здесь знаем цену необратимым поступкам. Инициировать — это значит пойти на поводу у Странников, намерения которых нам, мягко выражаясь, непонятны. Я ничего не предрешаю и вообще не считаю себя вправе голосовать за какое бы то ни было решение. Единственное, о чём я прошу и на чём я настаиваю, — разрешите мне немедленно принять меры против утечки информации. Ну, хотя бы для того только, чтобы нас не захлестнуло океаном некомпетентности..."

Эта маленькая речь произвела известное впечатление, и разрешение было дано единогласно, тем более что все понимали: спешить не следует, а создать условия для спокойной и обстоятельной работы совершенно необходимо.

31 декабря состоялось расширенное совещание. Присутствовало 18 человек и в том числе приглашенный Горбовским председатель Мирового совета по социальным проблемам. Все согласились, что саркофаг был найден совершенно случайно, а значит — преждевременно. Все согласились далее, что прежде чем принимать какое бы то ни было решение, надобно попытаться понять, а если и не понять, то, по крайней мере, представить себе изначальный замысел Странников.

Было высказано несколько более или менее экзотических гипотез.

Кирилл Александров, известный своими антропоморфистскими взглядами, высказал предположение, что саркофаг есть хранилище генофонда Странников. Все известные мне доказательства негуманоидности Странников, заявил он, являются по сути своей косвенными. На самом же деле Странники вполне могут оказаться генетическими двойниками человека. Такое предположение не противоречит ни одному из доступных фактов. Исходя из этого, Александров предлагал все исследования прекратить, вернуть находку в первоначальное состояние и покинуть систему ЕН 9173.

По мнению Августа-Иоганна Бадера, саркофаг есть — да! — хранилище генофонда, но никаких не Странников, а именно землян. Сорок пять тысяч лет тому назад Странники, допуская теоретически возможность генетического вырождения немногочисленных тогда племён хомо сапиенс, пытались таким образом принять меры к восстановлению земного человечества в будущем.

Под тем же лозунгом "Не будем плохо думать о Странниках" выступил и престарелый Пак Хин. Он, как и Бадер, был убежден, что мы имеем дело с генофондом землян, но полагал, будто Странники выступают здесь с целями скорее просветительскими. Саркофаг есть своеобразная "бомба времени", вскрыв которую, современные земляне получат возможность воочию ознакомиться с особенностями облика, анатомии и физиологии своих далёких предков.

Геннадий Комов поставил вопрос значительно шире. По его мнению, любая цивилизация, достигшая определённого уровня развития, не может не стремиться к контакту с иным разумом. Однако контакт между гуманоидными и негуманоидными цивилизациями чрезвычайно затруднён, если только вообще возможен. Не имеем ли мы дела с попыткой применить принципиально новый метод контакта: создать существо-посредника, гуманоида, в генотипе которого закодированы некие существенные характеристики негуманоидной психологии. В этом смысле мы должны рассматривать находку как начало принципиально нового этапа и в истории землян, и в истории негуманоидных Странников. По мнению Комова, яйцеклетки должны быть несомненно и немедленно инициированы. Его, Комова, мало смущает заведомая преждевременность находки: Странники, рассчитывая темпы развития человечества, легко могли ошибиться на несколько столетий.

Гипотеза Комова вызвала оживлённую дискуссию, во время которой впервые прозвучало сомнение в том, что современная педагогика способна успешно применить свою методику к воспитанию людей, психика которых в значительной степени отличается от гуманоидной.

Одновременно осторожнейший Махиро Синода, крупный специалист по Странникам, задал вполне резонный вопрос: почему, собственно, уважаемый Геннадий, да и некоторые другие товарищи, так уверены в благорасположенности Странников к землянам? Мы не имеем никаких свидетельств того, что Странники вообще способны на благорасположенность к кому бы то ни было, в том числе и к гуманоидам. Напротив, факты (немногочисленные, правда) свидетельствуют скорее о том, что Странники абсолютно равнодушны к чужому разуму и склонны относиться к нему как к средству для достижения своих целей, а вовсе не как к партнёру по контакту. Не кажется ли уважаемому Геннадию, что высказанную им гипотезу можно в равной степени развить в прямо противоположном направлении, а именно — предположить, что гипотетические существа-посредники должны по замыслу Странников выполнять задачи, с нашей точки зрения, скорее негативные.

Почему бы, следуя логике уважаемого Геннадия, не предположить, что саркофаг есть, так сказать, идеологическая бомба замедленного действия, а существа-посредники — своего рода диверсанты, предназначенные для внедрения в нашу цивилизацию. Диверсанты — разумеется, слово одиозное. Но вот у нас сейчас появилось новое понятие — прогрессор — человек земли, деятельность которого направлена на сохранение мира среди других гуманоидных цивилизаций. Почему не допустить, что гипотетические существа-посредники — это своего рода прогрессоры Странников. Что мы, в конце концов, знаем о точке зрения Странников на темпы и формы

нашего человеческого прогресса?

Но Сикорски правильно предвидел, что психологи и социологи, отдавши дань понятным эмоциям, возьмутся за ум и решительно встанут на его сторону. С Законом о тайне личности шутки плохи. Можно было легко и без всяких натяжек представить себе целый ряд неприятнейших ситуаций, которые могли бы возникнуть в будущем при нарушении первых двух требований. Попытайтесь-ка представить себе психику человека, который узнаёт о себе, что появился он на свет из инкубатора, запущенного сорок пять тысяч лет тому назад неведомыми чудовищами с неведомой целью, да ещё при этом знает, что и всем вокруг это известно. А если у него хоть мало-мальски развито воображение, он с неизбежностью придёт к представлению о том, что он, землянин до мозга костей, никогда ничего не знавший и не любивший ничего, кроме Земли, несёт в себе, может быть, какую-то страшную угрозу для человечества. Представление это способно нанести человеку такую психическую травму, с которой не справятся и самые лучшие специалисты.

Доводы психологов были подкреплены внезапным и необычно резким выступлением Махиро Синоды, который прямо заявил, что мы здесь слишком много думаем о тринадцати ещё не родившихся сопляках и слишком мало думаем о потенциальной опасности, которую они могут представлять для древней Земли. В результате все «Четыре требования» были приняты большинством голосов, и Рудольфу Сикорски было тут же поручено разработать и провести в жизнь соответствующие мероприятия.

И вовремя.

Абалкин молчал. Лицо его по-прежнему оставалось неподвижным, но на матово-бледных щеках проступили серые пятна, словно следы старых лишаев, — он сделался похож на пандейского дервиша.

— Ну хорошо. Пусть Тристан вам это всё-таки рассказал. Не понимаю, почему он это сделал, но — пусть. Тогда почему он не рассказал вам остального? Почему он не рассказал вам, что вы — "подкидыш"? Почему не объяснил причин запрета? Ведь были же причины, и весьма существенные, что бы вы об этом ни думали...

Медленная судорога прошла по серому лицу Абалкина, и оно вдруг потеряло твёрдость и словно бы обвисло — рот полуоткрылся, и широко раскрылись, как бы в удивлении, глаза, и я впервые услыхал его дыхание.

— Я не хочу об этом говорить... — громко и хрипло произнёс он.

— Очень жаль. Нам это очень важно.

— А мне важно только одно. Чтобы вы оставили меня в покое.

Лицо его сделалось, как прежде, твёрдым, опустились веки, с матовых щёк медленно сходили серые пятна. Экселенц заговорил совсем другим тоном:

— Лёва, разумеется, мы оставим вас в покое. Но я умоляю вас, если вы вдруг почувствуете в себе что-то непривычное, непривычное ощущение... Какие-нибудь странные мысли... Просто больным себя почувствуете... Умоляю, сообщите об этом. Ну, пусть не мне. Горбовскому, Комову, Бромбергу, в конце концов...

Тут Абалкин повернулся к нему спиной и пошёл к двери. Экселенц почти кричал ему вслед, протягивая руку:

— Только сразу же! Сразу! Пока вы ещё землянин! Пусть я виноват перед вами, но Земля-то не виновата ни в чём!

— Сообщу, сообщу, лично вам, — сказал Абалкин через плечо.

Он вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь.

Несколько секунд Экселенц молчал, вцепившись обеими руками в подлокотники кресла, и напряжённо прислушивался. Затем скомандовал вполголоса:

— За ним. Ни в коем случае не упускать. Я буду в музее.

Я последовал за Абалкиным

Выйдя из здания КОМКОНа-2, Лев Абалкин неторопливо, праздной походкой проследовал по улице Красных Клёнов, зашел в кабину уличного видеофона и с кем-то переговорил. Разговор длился две минуты с небольшим, после чего Лев Абалкин всё так же неторопливо, заложив руки за спину, свернул на бульвар и устроился там на скамейке возле барельефа Строгова.

По-моему, он очень внимательно прочитал всё, что было высечено на постаменте, потом рассеянно огляделся и минут двадцать сидел в позе человека, отдыхающего от тяжёлой работы: раскинул руки поверх спинки скамьи, откинул голову и вытянул на середину аллеи скрещённые ноги. К нему собрались белки, одна прыгнула на плечо и ткнулась ему мордочкой в ухо. Он громко рассмеялся, взял её в ладони и, подобрав ноги, посадил на колено. Белка так и осталась сидеть. По-моему, он разговаривал с нею. Солнце только что взошло, улицы были почти пусты, а на бульваре, кроме него, не было ни души.

Я не питал, конечно, никаких иллюзий, что мне удалось остаться незамеченным. Безусловно, он знал, что я не спускаю с него глаз, и, наверное, уже прикинул про себя, как ему от меня избавиться при необходимости. Но не это меня занимало. Меня беспокоил Экселенц. Я не понимал, что он затеял.

Он приказал мне найти Абалкина. Он хотел встретиться с Абалкиным, чтобы поговорить с ним один на один. По крайней мере, так было вначале, три дня назад. Потом он убедился, а точнее сказать — убедил себя, что Абалкин неизбежно должен выйти на детонаторы. Тогда он устроил засаду. О разговорах тет-а-тет речи уже не было. Был приказ «брать его, как только он прикоснётся к платку». И был пистолет. По-видимому, на тот случай, если взять не удастся. Хорошо. Теперь Абалкин приходит к нему сам. И простым глазом видно, что Экселенцу нечего сказать Абалкину. Ничего удивительного: Экселенц убеждён, что программа работает, а в этом случае разговаривать с Абалкиным бессмысленно.

Итак, он отпускает Абалкина. Вместо того чтобы взять его прямо в кабинете и отдать в распоряжение врачей и психологов, он его отпускает. Над Землей нависла угроза. Чтобы её предотвратить, достаточно изолировать Абалкина. Это можно было бы сделать самыми элементарными средствами. И поставить точку по крайней мере на этом деле. Но он отпускает Абалкина, а сам идёт в музей. Это может означать только одно: он совершенно уверен, что Абалкин в ближайшее время тоже явится в музей. За детонаторами. За чем же ещё?

Абалкин является в музей и снова видит там Экселенца. Картина. И вот там-то происходит настоящий разговор...

Экселенц его убьёт, подумал я. Господи, помилуй, в панике подумал я. Он сидит здесь и играет с белочками, а через час Экселенц его убьёт. Ведь это же просто, как репа. Экселенц для того и ждёт его в музее, чтобы досмотреть это кино до конца, чтобы понять, своими глазами увидеть, как это всё происходит, как автомат Странников отыскивает дорогу, как он находит янтарный футляр (глазами? по запаху? шестым чувством?), как он открывает этот футляр, как выбирает свой детонатор, что он намеревается делать с детонатором... Только намеревается, не больше, ведь в ту же секунду Экселенц нажмёт спусковой крючок, потому что рисковать дальше будет уже нельзя.

Вырубить Абалкина

Поговорить с Абалкиным

Позвонить Глумовой

Продолжать слежку, не выдавая себя

Позвонить Бромбергу

Я набрал номер Глумовой.

— Майя Тойвовна, скоро у вас в музее — и скорее всего в вашей мастерской — будет высокий худой старик в чёрном. Его зовут Рудольф Сикорски — если он сочтёт нужным представиться, конечно.

— Так... — коротко, на вдохе сказала Глумова.

Конечно же, она должна была знать это имя, запоздало сообразил я. Но меня несло дальше.

— Если в это же время появится Лев...

Только тут я с ужасом понял, что я творю. Если придёт Лев — да обязательно он придёт! Что, что должна будет тогда сделать маленькая, хрупкая, нетренированная женщина против двух профессионалов-КОМКОНовцев, один из которых ещё к тому же вооружён и собирается убить второго?

И в те полсекунды, когда я подбирал слова для продолжения фразы, Майя Тойвовна очень спокойно и чётко сказала:

— Я разберусь. Спасибо.

И оборвала связь.

Стало быть, шеф сейчас добрался до музея... Я повернул голову к скамейке. Разговор с Глумовой продолжался не больше минуты — но Абалкина на аллее уже не было.

Я судорожно заозирался, ища где-нибудь свободный глайдер...

Я колебался. Рассказать Абалкину всё начистоту? Он мне просто не поверит. Позвонить кому-нибудь? Но как это поможет... Наплевать на приказ Экселенца и рвануть в музей прямо сейчас, попробовать ещё раз его переубедить? Да, пожалуй, так и следует сделать...

Размышляя, я отвлёкся буквально на несколько секунд. Но когда я повернул голову к скамейке, то понял, что опоздал.

Абалкина на аллее уже не было.

Я судорожно заозирался, ища где-нибудь свободный глайдер...

И я сказал себе: ну нет, этого не будет.

Нельзя сказать, чтобы я тщательно продумал все последствия своего поступка. Если говорить откровенно, я их не продумал вовсе. Просто я вошёл в аллею и направился прямо к Абалкину.

Когда я подошёл, он глянул на меня искоса и отвернулся. Я сел рядом.

— Лёва, уезжайте отсюда. Сейчас же.

— По-моему, я просил оставить меня в покое.

— Вас не оставят в покое. Дело зашло слишком далеко. Никто не сомневается в вас лично. Но вы для нас больше не Лёва Абалкин. Лёвы Абалкина больше нет. Вы для нас — автомат Странников.

— А вы для меня — банда взбесившихся от страха идиотов.

— Не спорю. Но именно поэтому вам надо удирать отсюда как можно дальше и как можно быстрее. Летите на Пандору. Лёва, поживите там несколько месяцев, докажите вы, что никакой программы внутри вас нет.

— А зачем? Чего это ради я должен кому-то что-то доказывать? Это, знаете ли, унизительно.

— Лёва, если бы вы встретили перепуганных детей, неужели вам показалось бы унизительным покривляться и повалять дурака перед ними, чтобы их успокоить?

Он впервые глянул мне прямо в глаза. Он смотрел долго, почти не мигая, и я понял, что он не верит ни одному моему слову. Перед ним сидел взбесившийся от страха идиот и старательно врал, чтобы снова загнать его на край Вселенной, но теперь уже навсегда, теперь уже без всякой надежды на возвращение.

— Бесполезно. Прекратите эту болтовню и оставьте меня в покое. Мне пора.

Он осторожно отогнал белок и поднялся. Я тоже поднялся.

— Лёва, вас убьют.

— Ну, это не так просто сделать.

Я пошёл рядом с ним.

Я всё время говорил. Нёс какую-то чушь, что-де это не тот случай, когда можно позволить себе обижаться, что глупо-де рисковать жизнью из-за одной только гордости, что-де стариков тоже надо бы понять — они сорок лет живут как на иголках... Он отмалчивался или отвечал колкостями. Пару раз он даже улыбнулся: моё поведение, кажется, забавляло его. Мы прошли до конца аллеи и свернули на Сиреневую улицу. Мы шли к Площади Звезды.

Людей на улице было уже довольно много. Это не входило в мои планы, но и не особенно им мешало. Может же человеку стать дурно на улице, и в таких случаях должен же кто-то доставить потерявшего сознание человека к ближайшему врачу. Я доставлю его на наш ракетодром, это недалеко, он даже не успеет очухаться. Там всегда наготове два-три дежурных "призрака". Так. Вон у обочины подходящий глайдер. Свободный. Как раз то, что нужно...

Но вдруг у меня потемнело в глазах...

Экселенц полагает, что мы имеем дело с автоматом Странников. Я не знаю наверняка, неправ ли Экселенц, — он куда опытнее, информированнее и предусмотрительнее меня. Но даже если прав — лично я по этому сценарию играть не собираюсь. Я уж, по крайней мере, точно не автомат Экселенца.

Паника прошла. Теперь я знал, что делать.

Уговаривать Абалкина бессмысленно — он мне просто не поверит (и я на его месте сделал бы то же самое). И не только мне — никому из наших; а может быть, и вообще никому.

Переубедить Экселенца — невозможно: ради столь высокой цели, как спасение Земли, он способен сделать что угодно — но не изменить своё мнение.

Значит, надо действовать так, чтобы эти двое в ближайшее время просто не смогли встретиться. Как минимум, Земле это точно не повредит.

Я несколько раз глубоко вдохнул...

Конечно же, Абалкин держал меня в поле зрения — и, безусловно, он был куда тренированнее меня. Расчёт был лишь на то, что у каждого из нас, прогрессор ты или не прогрессор, есть определённые представления о том, чего можно ожидать. Именно им я и не собирался соответствовать.

Лев лишь начал поворачивать ко мне голову, когда я нанёс три удара. Это было абсолютно непрофессионально. Я должен был вырубить его с первого — но величайшей удачей было уже то, что я сам остался в живых. Абалкин всё-таки удивился — и потерял на этом несколько тысячных долей секунды. Поэтому он сейчас расслабленно полулежал на скамейке, а я пытался дышать сквозь боль в груди. Кажется, у меня было сломано ребро. Или два. Это было неприятно — не столько даже само по себе, сколько в связи с перспективой тащить довольно тяжёлое тело до ближайшего свободного глайдера. Вот, кстати, и он, припаркован у дороги.

Со стороны мы казались друзьями, изрядно перебравшими спиртного на вечеринке и с трудом возвращающимися домой под утро: это не самая привычная картина для Земли, но, к счастью, вокруг не было и избытка зрителей. Так что я волочил Абалкина, лишь минимально заботясь о правдоподобии, — слишком мало времени было, чтобы устраивать спектакль. В принципе, обычного человека такие удары должны были вывести из строя на полдня минимум, но с прогрессорами нового поколения всё становилось непредсказуемо. Если у меня есть хотя бы пятнадцать минут — это уже очень хорошо. Я перевалил Льва через борт на сиденье, забрался в кабину сам и включил двигатель.

Полдела сделано. Теперь надо понять, куда мы летим.

Первая мысль была о моём старом лагере на Зелёной Ружене. Вызвать туда Глумову, всем всё рассказать, наплевав на тайну личности... Ну да, и будут они жить долго и счастливо, конечно же. Всем хорош этот план, только совершенно невыполним: Абалкин просто не станет меня слушать, как не стал слушать и Экселенца. И второго шанса у меня не будет.

Проблема в том, что на Земле, кажется, и вовсе нет человека, которому Абалкин бы доверял. Но ладно, пусть не доверяет, пусть хотя просто поговорит, и если разговор будет достаточно долгим, может быть, он просто не пойдёт сегодня в этот треклятый музей. Он ведь на самом деле не ожидал нападения даже от меня, при всей злости на КОМКОН мы для него ещё немного свои — а выстрелить куда проще и быстрее, чем ударить...

Я развернул глайдер

На этот раз Леонид Андреевич был на поляне около дома. Естественно, в горизонтальном положении — Горбовский, кажется, всерьёз считает, что если человек стоит или сидит, когда можно лежать, то он тем самым увеличивает энтропию вселенной. Так что он способствовал сохранению мироздания, вытянувшись на мягкой кушетке, рядом с которой на столике алела горка черешни.

— Так... — негромко сказал он, когда мы вывалились из глайдера, позорно плюхнувшегося прямо в заросли вереска: я слишком беспокоился за то, что Абалкин может раньше времени прийти в себя, и, пытаясь контролировать его, ухитрился промахнуться мимо клетчатого овала посадочной площадки. — Рассказывай, Максик...

Я коротко доложил обстановку. В пересказе всё происходящее — сцена в музее, пистолет, то, что Экселенц отпустил Абалкина, — выглядело ещё глупее, чем на самом деле. У меня не было ни единого доказательства своей правоты. Я чувствовал себя полным идиотом. И всё же я знал, что не ошибся.

Горбовский вздохнул.

— Руди всё-таки решил затеять эту детективную белиберду. Ведь взрослые же люди, а как нам лестно, когда угрожает не кто-нибудь, а сверхцивилизация — дел у неё других нет... Да, ты можешь перестать ежесекундно озираться на бедного Лёву и убрать руки с его шеи — он всё равно ещё не очнулся. Хочешь черешни?

Я не хотел, но из вежливости наклонился, чтобы взять ягоду, — и сделал это совершенно зря. Сколько бы ни было у меня сломанных рёбер — заболели они все сразу.

— Вызвать медицинский глайдер? — сочувственно поинтересовался Леонид Андреевич.

Я помотал головой.

— Тогда езжай.

— Куда? - удивился я.

— К врачу, конечно. И если тебе предложат полежать пару дней в больнице — не отказывайся.

— А... — я бросил взгляд на Абалкина.

— Я думаю, в рамках нашей цивилизации мы сможем договориться, — серьёзно ответил Горбовский. — За Странников поручиться не могу, но тут попробуем. А из больницы позвони мне.

Я с трудом забрался обратно в глайдер

На Площади Звезды пусто. Перед главным входом тоже никого. Странно.

Ага. Из кабины нуль-Т на углу музея появляется чёрная тощая фигура. Скользит к главному входу. Экселенц. Я откинул колпак и выскочил на мостовую. Экселенц уже возился у дверей, орудуя магнитной отмычкой.

Главный вход распахнулся.

— За мной!

Я нырнул следом.

Совсем как в старые времена...

Он нёсся передо мной огромными неслышными скачками, длинный, тощий, угловатый, снова лёгкий и ловкий, обтянутый чёрным, похожий на тень средневекового демона, и я мельком подумал, что уж такого Экселенца наверняка не видывал ни один из наших сопляков, а видывал разве что старина Слон, да Пётр Ангелов, да ещё я — полтора десятка лет назад.

Он вёл меня по сложной извилистой кривой из зала в зал, из коридора в коридор, безошибочно ориентируясь между стендами и витринами, среди статуй и макетов, похожих на безобразные механизмы, и среди механизмов и автоматов, похожих на безобразные статуи. Нигде не было света, — видимо, автоматика была заранее отключена, — но он ни разу не ошибся и не сбился с пути, хотя я знал, что ночное зрение у него много хуже моего. Он здорово подготовился к этому ночному броску, наш Экселенц, и всё получалось у него пока очень и очень неплохо, если не считать дыхания. Дышал он слишком громко, но тут уж ничего нельзя было поделать. Возраст. Проклятые годы.

Внезапно он остановился и, едва я встал рядом, сжал пальцы на моём плече. В первый момент я испугался, что у него схватило сердце, но тут же понял: мы прибыли на место, и он просто пережидает одышку.

Я огляделся. Пустые столы. Стеллажи вдоль стен, уставленные инопланетными диковинами. Ксенографические проекторы у дальней стены. Все это я уже видел. Я уже был здесь. Это была мастерская Майи Тойвовны Глумовой. Вот это её стол, а в этом вот кресле сидел журналист Краммерер...

Экселенц отпустил моё плечо, шагнул к стеллажам, согнулся и пошёл вдоль стеллажей, не разгибаясь, — он что-то высматривал. Потом остановился, с натугой поднял что-то и направился к столу, расположенному прямо перед входом. Слегка откинувшись корпусом назад, он нёс на опущенных руках длинный предмет — какой-то плоский брусок с закруглёнными углами. Осторожно, без малейшего стука он поставил этот предмет на стол, на мгновение замер, прислушиваясь, а потом вдруг, как фокусник, потянул из нагрудного кармана длиннющую шаль с бахромой. Ловким движением он расправил её и набросил поверх этого своего бруска. Потом он повернулся ко мне, нагнулся к моему уху и едва слышно прошептал:

— Когда он прикоснётся к платку — бери его. Если он прежде заметит нас — бери его. Встань здесь.

Я встал по одну сторону двери, Экселенц — по другую.

В дверь вошёл Айзек Бромберг. Он был в белом просторном плаще и держал перед собой электрический фонарик "Турист", а в другой руке у него был то ли маленький чемоданчик, то ли большой портфель. Войдя, он остановился, провёл лучом фонарика по стеллажам и произнёс:

— Ну, кажется, это здесь.

Бегло оглядевшись, он подошел к столу, поставил на цветастый платок прямо рядом с нашим бруском свой чемоданчик-портфель, а сам, подсвечивая себе фонариком, принялся осматривать стеллажи, неторопливо и методично, полку за полкой, секцию за секцией. При этом он непрерывно бормотал что-то себе под нос, но разобрать можно было только отдельные слова:

— Ну, это всем известно... Обыкновенный иллизиум... Хлам и хлам... Может быть, и не на месте... Засунули, запихали, запрятали...

Экселенц следил за всеми этими манипуляциями, заложивши руки за спину, и на лице его застыло очень непривычное и несвойственное ему выражение какой-то безнадёжной усталости или, может быть, усталой скуки, словно было перед ним нечто безмерно надоевшее, осточертевшее на всю жизнь и вместе с тем неотвязное, чему он давно уже покорился и от чего давно уже отчаялся избавиться.

Когда Айзек добрался до самой дальней секции, Экселенц тяжело вздохнул, подошёл к столу, уселся на край его рядом с портфелем и сказал брюзгливо:

— Ну что вы там ищете, Бромберг? Детонаторы?

Бромберг тоненько взвизгнул и шарахнулся в сторону, повалив стул.

— А! Сикорски! Ну, я так и знал!

— Уберите фонарь.

— Я так и знал, что это ваши штучки! Я сразу понял, кто стоит за всем этим спектаклем!

— Уберите фонарь, а то я его расколочу!

— Попрошу на меня не орать! И не смейте прикасаться к моему портфелю!

Экселенц подошёл к нему, отобрал фонарь и поставил на ближайший столик рефлектором вверх.

— Присядьте, Бромберг. Надо поговорить.

— Эти ваши разговоры...

Бромберг уселся. Поразительно, но теперь он был совершенно спокоен.

— Давайте попробуем поговорить спокойно.

— Попробуем, попробуем...

Экселенц, Странник, Рудольф Сикорски, эта ледяная глыба, этот покрытый изморозью гранитный монумент Хладнокровия и Выдержки, этот безотказный механизм для выкачивания информации, — он до макушки налился тёмной кровью, он тяжело дышал, он судорожно сжимал и разжимал костлявые веснушчатые кулаки, а знаменитые уши его пылали и жутковато подергивались. Впрочем, он ещё сдерживался, но, наверное, только он один знал, чего это ему стоило.

— Я хотел бы знать, Бромберг, зачем вам понадобились детонаторы.

— Ах, вы хотели бы это знать!

Бромберг подался вперёд, заглядывая Экселенцу в лицо с такого малого расстояния, что длинный нос его едва не оказался в зубах у моего шефа.

— А что бы вы еще хотели обо мне знать? Может быть, вас интересует мой стул?

— Вашим стулом извольте интересоваться сами! А я хотел бы знать, почему это вы позволяете себе взламывать музей и почему тянете свои лапы к детонаторам, хотя вам было совершенно ясно сказано, что на ближайшие несколько дней...

— Вы, кажется, собираетесь критиковать моё поведение? Ха! Кто! Сикорски! Меня! Во взломе! Хотел бы я знать, как вы сами проникли в этот музей! А? Отвечайте!

— Это не относится к делу, Бромберг!

— Вы — взломщик, Сикорски! Вы докатились до взлома!

— Это вы докатились до взлома, Бромберг! Вы! Вам было совершенно ясно и недвусмысленно сказано: доступ в музей прекращён! Любой нормальный человек на вашем месте...

— Если нормальный человек сталкивается с очередным актом тайной деятельности, его долг...

— Его долг — немножечко пошевелить мозгами, Бромберг! Его долг — сообразить, что он живёт не в Средние века. Если он столкнулся с тайной, секретом, то это не чей-то каприз и не злая воля...

— Да, не каприз и не злая воля, а ваша потрясающая самоуверенность, Сикорски, ваша смехотворная, поистине средневековая, идиотски-фанатическая убеждённость в том, что именно вам дано решать, чему быть скрытым, а чему — открытым! Вы — глубокий старик, Сикорски, но вы так и не поняли, что это прежде всего аморально!

— Мне смешно разговаривать о морали с человеком, который ради удовлетворения своего детского чувства протеста идёт на взлом! Вы — не просто старик, Бромберг, вы — жалкий старикашка, впавший в детство!..

— Прекрасно!

Бромберг вдруг снова успокоился. Он сунул руку в карман своего белого плаща, извлек оттуда и со стуком положил на стол перед Экселенцем какой-то блестящий предмет.

— Вот мой ключ. Мне, как и всякому сотруднику этого музея, полагается ключ от служебного хода, и я им воспользовался, чтобы прийти сюда...

— Посреди глухой ночи и вопреки запрету директора музея?

У Экселенца не было ключа, у него была магнитная отмычка, и ему оставалось одно — наступать.

— Посреди глухой ночи, но всё-таки с ключом! А где ваш ключ, Сикорски? Покажите мне, пожалуйста, ваш ключ!

— У меня нет ключа! Он мне не нужен! Я нахожусь здесь по долгу, а не потому, что мне попала вожжа под хвост, старый вы, истеричный дурак!

Что тут началось!

На Площади Звезды пусто. Перед главным входом тоже никого. Странно.

Ага. Из кабины нуль-Т на углу музея появляется чёрная тощая фигура. Скользит к главному входу. Экселенц. Я откинул колпак и выскочил на мостовую. Экселенц уже возился у дверей, орудуя магнитной отмычкой.

Главный вход распахнулся.

— За мной!

Я нырнул следом.

Совсем как в старые времена...

Он нёсся передо мной огромными неслышными скачками, длинный, тощий, угловатый, снова лёгкий и ловкий, обтянутый чёрным, похожий на тень средневекового демона, и я мельком подумал, что уж такого Экселенца наверняка не видывал ни один из наших сопляков, а видывал разве что старина Слон, да Пётр Ангелов, да ещё я — полтора десятка лет назад.

Он вёл меня по сложной извилистой кривой из зала в зал, из коридора в коридор, безошибочно ориентируясь между стендами и витринами, среди статуй и макетов, похожих на безобразные механизмы, и среди механизмов и автоматов, похожих на безобразные статуи. Нигде не было света, — видимо, автоматика была заранее отключена, — но он ни разу не ошибся и не сбился с пути, хотя я знал, что ночное зрение у него много хуже моего. Он здорово подготовился к этому ночному броску, наш Экселенц, и всё получалось у него пока очень и очень неплохо, если не считать дыхания. Дышал он слишком громко, но тут уж ничего нельзя было поделать. Возраст. Проклятые годы.

Внезапно он остановился и, едва я встал рядом, сжал пальцы на моём плече. В первый момент я испугался, что у него схватило сердце, но тут же понял: мы прибыли на место, и он просто пережидает одышку.

Я огляделся. Пустые столы. Стеллажи вдоль стен, уставленные инопланетными диковинами. Ксенографические проекторы у дальней стены. Все это я уже видел. Я уже был здесь. Это была мастерская Майи Тойвовны Глумовой. Вот это её стол, а в этом вот кресле сидел журналист Каммерер...

Экселенц отпустил моё плечо, шагнул к стеллажам, согнулся и пошёл вдоль стеллажей, не разгибаясь, — он что-то высматривал. Потом остановился, с натугой поднял что-то и направился к столу, расположенному прямо перед входом. Слегка откинувшись корпусом назад, он нёс на опущенных руках длинный предмет — какой-то плоский брусок с закруглёнными углами. Осторожно, без малейшего стука он поставил этот предмет на стол, на мгновение замер, прислушиваясь, а потом вдруг, как фокусник, потянул из нагрудного кармана длиннющую шаль с бахромой. Ловким движением он расправил её и набросил поверх этого своего бруска. Потом он повернулся ко мне, нагнулся к моему уху и едва слышно прошептал:

— Когда он прикоснётся к платку — бери его. Если он прежде заметит нас — бери его. Встань здесь.

Я встал по одну сторону двери, Экселенц — по другую.

В дверь вошёл Айзек Бромберг. Он был в белом просторном плаще и держал перед собой электрический фонарик "Турист", а в другой руке у него был то ли маленький чемоданчик, то ли большой портфель. Войдя, он остановился, провёл лучом фонарика по стеллажам и произнёс:

— Ну, кажется, это здесь.

Бегло оглядевшись, он подошел к столу, поставил на цветастый платок прямо рядом с нашим бруском свой чемоданчик-портфель, а сам, подсвечивая себе фонариком, принялся осматривать стеллажи, неторопливо и методично, полку за полкой, секцию за секцией. При этом он непрерывно бормотал что-то себе под нос, но разобрать можно было только отдельные слова:

— Ну, это всем известно... Обыкновенный иллизиум... Хлам и хлам... Может быть, и не на месте... Засунули, запихали, запрятали...

Экселенц следил за всеми этими манипуляциями, заложивши руки за спину, и на лице его застыло очень непривычное и несвойственное ему выражение какой-то безнадёжной усталости или, может быть, усталой скуки, словно было перед ним нечто безмерно надоевшее, осточертевшее на всю жизнь и вместе с тем неотвязное, чему он давно уже покорился и от чего давно уже отчаялся избавиться.

Когда Айзек добрался до самой дальней секции, Экселенц тяжело вздохнул, подошёл к столу, уселся на край его рядом с портфелем и сказал брюзгливо:

— Ну что вы там ищете, Бромберг? Детонаторы?

Бромберг тоненько взвизгнул и шарахнулся в сторону, повалив стул.

— Кто здесь? Кто это?

— Да я это, я! Перестаньте вы трястись!

— Кто? Вы? Какого дьявола! А! Сикорски! Ну, я так и знал!

— Уберите фонарь.

— Я так и знал, что это ваши штучки! Я сразу понял, кто стоит за всем этим спектаклем!

— Уберите фонарь, а то я его расколочу!

— Попрошу на меня не орать! И не смейте прикасаться к моему портфелю!

Экселенц встал и пошёл на него.

— Не смейте ко мне подходить! Я вам не мальчишка! Стыдитесь! Ведь вы же старик!

Экселенц подошёл к нему, отобрал фонарь и поставил на ближайший столик рефлектором вверх.

— Присядьте, Бромберг. Надо поговорить.

— Эти ваши разговоры...

Бромберг уселся. Поразительно, но теперь он был совершенно спокоен. Бодренький, почтенный старичок. По-моему, даже весёлый.

— Давайте попробуем поговорить спокойно.

— Попробуем, попробуем...

Тут Бромберг обратил внимание на меня.

Я решил ещё посидеть и поработать с документами

Я решил ещё посидеть и поработать с документами

Я решил ещё посидеть и поработать с документами

Я решил ещё посидеть и поработать с документами

Я решил ещё посидеть и поработать с документами

Я решил ещё посидеть и поработать с документами

Я решил ещё посидеть и поработать с документами

Я решил ещё посидеть и поработать с документами

Посидеть и спокойно подумать над собраным матерьялом.

Раздался звонок. Это был Бромберг.

— Максим, я не просто вспомнил, откуда этот знак, — без предисловий начал он, — но и нашёл его носителя. И прямо сейчас мы вместе с этим приятным молодым человеком идём в музей внеземных культур кое-что уточнить. Подходите — вам наверняка это будет тоже интересно!

Экран погас.

Я задумался, что мне делать.

Не сообщая Экселенцу, поехать в музей

Позвонить Экселенцу и сказать, что Абалкин направляется в музей

Как только добрался домой, зазвонил видеофон. Это был Бромберг.

— Максим, я нашёл ещё одного сироту, — без предисловий начал он. — Зовут его Лев Абалкин. И прямо сейчас мы вместе с этим приятным молодым человеком идём в музей внеземных культур кое-что уточнить. Подходите — вам наверняка это будет тоже интересно!

Экран погас.

Я задумался, что мне делать.

Не сообщая Экселенцу, поехать в музей

Позвонить Экселенцу и сказать, что Абалкин направляется в музей

Я настолько растерялся, что набрал номер Бромберга и брякнул напрямую, открыто, будто и не было за моей спиной долгих годов работы в КОМКОНе:

— Сикорски хочет убить Абалкина. Я не знаю, как этому помешать.

Айзек, кажется, вовсе не удивился и уж тем паче не стал разводить антимонии, а деловито проскрипел:

— Где?

— В музее внеземных культур.

— Когда?

— Как только там окажется Абалкин. Может быть, через час. Может быть, через десять минут...

— Десять минут... — задумчиво поцокал языком Бромберг. — Думаю, что успею.

И оборвал связь.

Я был практически уверен, что речь идёт про Абалкина — но решил всё же сначала проверить это, прежде чем звонить Экселенцу.

Однако не успел я выйти из дома, как попал в полосу совершенно тотального невезения. Для начала я ухитрился поскользнуться на ровном месте и с размаху приложиться скулой о дверь. Потом заклинило саму дверь и пришлось несколько минут провозиться с магнитной полосой. На улице не оказалось поблизости ни одного свободного глайдера и я потерял чуть ли не четверть часа, пытаясь улететь...

В общем, когда я добрался до музея, то застал там только Бромберга и ещё одного неизвестного мне ранее сухопарого седого человека, представленного Бромбергом как "мой давний друг и соратник Марк Ван Блерком". Далее Бромберг с нескрываемым удовольствием поведал мне, что знак, похожий на букву "ж", принадлежит Льву Абалкину, и что загадка насчёт посмертных сирот лично им, Айзеком Бромбергом, раскрыта, и что ни к какому проекту "Зеркало" они и вовсе отношения не имеют, а являются, судя по всему, ни много ни мало как проектом Странников, "засекреченным этим вашим свихнувшимся параноиком Сикорски"...

Я слушал совершенно заворожённо...

Я отошёл в небольшой пустой зал и, набрав номер шефа, изложил ему происходящее — опустив, правда, описание своего визита к Бромбергу.

Он выслушал меня молча, не перебивая и не уточняя ничего. Потом кивнул и медленно, даже чуть запнувшись, сказал:

— Х-хорошо. Допустим. Возвращайся к своим непосредственным обязанностям.

И закончил сеанс связи.

Некоторое время я смотрел на погасший экран. Что-то в этом разговоре мне не понравилось. Сильно не понравилось. Я был готов к яростному разносу за то, что опоздал и проворонил Абалкина. Я не удивился бы полутора десятку новых заданий. Но спокойный, почти расслабленный Экселенц — было в этом нечто неуловимо неправильное и тревожное.

Я начал мысленно прокручивать в голове наш разговор, минута за минутой. Ничего особенного — однако ощущение неясной угрозы нарастало...

И лишь в самом конце, когда Экселенц протянул руку, чтобы выключить видеофон, я увидел то, чего не заметил раньше: лёгкую, слегка кривую полу-улыбку. Так бывает, если уголки губ опускаются вниз, а не поднимаются наверх. И люди так — не улыбаются.

Массаракш!!!

Я лихорадочно набрал номер Экселенца. Он не отвечал.

Только бы успеть!..

Бромберг вещал так вдохновенно, как будто он вёл трансляцию на всю Землю:

"21 декабря 37-го года отряд Следопытов под командой Бориса Фокина высадился на каменистом плато безымянной планетки в системе ЕН 9173, имея задачей обследовать обнаруженные здесь ещё в прошлом веке развалины каких-то сооружений, приписываемых Странникам. Через три дня интравизорная съёмка зафиксировала под развалинами наличие обширного помещения в толще скальных пород на глубине более трёх метров.

Борис Фокин с первой же попытки и без всяких неожиданностей проник в это помещение. Оно было выполнено в форме полусферы радиусом в десять метров. Полусфера эта была облицована янтарином, материалом весьма характерным для цивилизации Странников, и содержала весьма громоздкое устройство, которое с лёгкой руки одного из следопытов стали называть саркофагом.

Борис Фокин провозился с саркофагом трое суток. За это время удалось определить возраст находки (40—45 тысяч лет), обнаружить, что саркофаг потребляет энергию, и даже установить несомненную связь между саркофагом и расположенными над ним развалинами. Уже тогда была высказана гипотеза, впоследствии подтвердившаяся, что указанные «развалины» вовсе развалинами не являются, а представляют собой часть обширной, охватывающей всю поверхность планетки системы, предназначенной для поглощения и трансформации всех видов даровой энергии, как планетарной, так и космической (сейсмика, флюктуации магнитного поля, метеоявления, излучение центрального светила, космические лучи и так далее).

После этого Борис Фокин внезапно потребовал к себе лучшего специалиста-эмбриолога. Выбор, конечно же, пал на Марка Ван Блеркома..."

Тут Айзек взял эффектную паузу и мановением руки показал на стоящего рядом с ним врача. Блерком кивнул. Бромберг хотел было продолжить импровизированную лекцию, но закашлялся — глубоко, мучительно и надолго. Марк привычным жестом достал капсулу, выкатил из неё несколько белых шариков, протянул Бромбергу. Тот проглотил их и некоторое время стоял молча.

Я тоже молчал, осмысливая происходящее.

Впрочем, тишина продлилась недолго.

Таблетки помогли.

Ну что ж, как говорится, на ловца и зверь бежит. Теперь я мог с чистой совестью позвонить Экселенцу и сообщить ему, где в скором времени будет объект поиска.

После моего доклада Экселенц пару секунд помолчал, а затем скомандовал вполголоса:

— В музей. Быстро.

Я выбежал из дома и на первом же попавшемся глайдере...

...полетел к музею

Тишина, воцарившаяся после всех воплей и визгов, была оглушительной. И в ней было отчётливо слышно, как затрещала, а потом надломилась и упала на пол одна из стоявших здесь уродливых статуй.

— А я говорил! — торжествующе проскрипел Бромберг. — А я предупреждал! От души надеюсь — хочу надеяться! — что это был всего лишь макет. И молите бога, Сикорски, чтобы это был только макет, потому что, если это оригинал, вы у меня сами будете его собирать! До последнего велдинга! А если этого последнего велдинга не окажется, вы у меня, как миленький, отправитесь на Тагору...

И тут Лев Абалкин сделал лишь одно движение — и сразу оказался возле Экселенца. Без сомнения, это был настоящий прогрессор новой школы, профессионал, да ещё из лучших, наверное, — мне приходилось прилагать изрядные усилия, чтобы удерживать его в своем темпе восприятия.

— А теперь послушайте меня, — сказал он тихим, удивительно бесцветным голосом. — Вы поступили с нами глупо и гнусно. Вы исковеркали мою жизнь и в результате ничего не добились. Я — на Земле и более не намерен Землю покидать. Надзора вашего я больше не потерплю и избавляться от него буду беспощадно. Я вас предупредил. Теперь пеняйте на себя. Я намерен теперь жить по-своему и прошу больше не вмешиваться в мою жизнь.

— Но позвольте, Лёва... — начал было Экселенц.

Абалкин легко извлёк из его руки пистолет, по-мальчишечьи зашвырнул его на верх самого высокого стеллажа (кувшин, стоящий там, жалобно звякнул), пожал плечами и вышел.

И тогда — впервые за всё это время — в беседу вступил Блерком.

— Знаете, Сикорски, — задумчиво пробасил он с высоты своего роста (и я поразился тому, насколько голос этого старика был глубоким и полным сил), — а ведь так и должна поступить сверхцивилизация, верно? Потыкать нас носом в то, что мы агрессивные болваны, отобрать самые опасные железки и пойти дальше...

Экселенц молча пошёл к выходу.

Дальнейшее я узнал от неукротимого Бромберга, который в очередной раз не упустил случай раскрыть секреты ненавистного КОМКОНа, — ну хотя бы тем людям, кто прибежал на звуки стрельбы. Озирая хлопотавших над разбитой статуей сотрудниц и озадаченных экскурсантов, он вдохновенно скрипел про то, как экспедиция Бориса Фокина на безымянной планетке в системе ЕН9173 обнаружила "саркофаг" Странников, а врач Марк Ван Блерком — на этих словах седой великан покивал — нашёл там эмбриональный сейф с тринадцатью оплодотворёнными яйцеклетками вида хомо сапиенс. Про то, как яйцеклетки позже сами начали делиться — и итогом стали как раз загадочные сироты-"подкидыши", в частности, Лев Абалкин и Корней Яшмаа. Про то, что найденные рядом артефакты — с символами, аналогичными символам на теле этих новых землян, — были сочтены "детонаторами".

— Предполагалось, что с помощью этих вот блямб Странники должны активировать этих молодых людей и превратить их в живое оружие! — плевался ядом Бромберг. — Вы представляете себе сверхцивилизацию, которая действовала бы настолько примитивно? А вот Сикорски, меряя, видимо, по себе, именно это и вообразил — и ухитрился заразить своей паранойей большую часть Мирового Совета...

Артефакты лежали в футляре из гладко отполированного материала ярко-янтарного цвета — это были круглые серые диски миллиметров семидесяти в диаметре. Всего детонаторов было одиннадцать, и ещё два гнезда были пусты, и видно было, что дно их выстлано белесоватым ворсом, похожим на плесень, и ворсинки эти заметно шевелились, словно живые, да они, вероятно, и были в каком-то смысле живые. На каждом из дисков были довольно сложные иероглифы — большие, розовато-коричневые, как бы нанесённые цветной тушью на влажную бумагу. Один их них я узнал сразу — чуть расплывшаяся стилизованная буква "ж", маленький оригинал увеличенной копии на обороте листа №1 в деле № 07. Это было любопытно — однако не более того.

Подобных артефактов хватало в любом из залов этого музея...

Вообще-то говоря, он был даже чем-то похож на Льва Абалкина: крепенький, ладный, невысокого роста, с длинными волосами до плеч. Он был в белом просторном плаще и держал перед собой электрический фонарик "Турист", а в другой руке у него был то ли маленький чемоданчик, то ли большой портфель. Войдя, он остановился, провёл лучом фонарика по стеллажам и произнёс:

— Ну, кажется, это здесь.

Голос у него был скрипучий, а тон — нарочито бодрый. Таким тоном говорят сами с собой люди, когда им страшновато, неловко, немножечко стыдно, — словом, когда они чувствуют себя не в своей тарелке. Одной ногой в канаве, как говорят хонтийцы.

Теперь я видел, что это, собственно, старый человек. Может быть, даже старше Экселенца.

Бегло оглядевшись, он подошел к столу, поставил на цветастый платок прямо рядом с нашим бруском свой чемоданчик-портфель, а сам, подсвечивая себе фонариком, принялся осматривать стеллажи, неторопливо и методично, полку за полкой, секцию за секцией. При этом он непрерывно бормотал что-то себе под нос, но разобрать можно было только отдельные слова:

— Ну, это всем известно... Обыкновенный иллизиум... Хлам и хлам... Может быть, и не на месте... Засунули, запихали, запрятали...

Экселенц следил за всеми этими манипуляциями, заложивши руки за спину, и на лице его застыло очень непривычное и несвойственное ему выражение какой-то безнадёжной усталости или, может быть, усталой скуки, словно было перед ним нечто безмерно надоевшее, осточертевшее на всю жизнь и вместе с тем неотвязное, чему он давно уже покорился и от чего давно уже отчаялся избавиться. Признаться, поначалу меня несколько удивило, что же это он отказывается от такого естественного намерения — взять за грудки обеими руками и с наслаждением встряхнуть. Однако теперь, глядя на его лицо, я понимал: это было бы бессмысленно. Встряхивай не встряхивай — ничего не изменится, всё вернётся на круги своя: будет ползать и шарить, бормотать под нос, стоять одной ногой в канаве, опрокидывать экспонаты в музеях и срывать тщательно подготовленные и продуманные операции...

Когда старик добрался до самой дальней секции, Экселенц тяжело вздохнул, подошёл к столу, уселся на край его рядом с портфелем и сказал брюзгливо:

— Ну что вы там ищете, Бромберг? Детонаторы?

Старик Бромберг тоненько взвизгнул и шарахнулся в сторону, повалив стул.

— Нет, — честно признался журналист Каммерер, — я гораздо хуже. Я журналист.

— Пишете книгу о голованах?

— В каком-то смысле. А что?

— Нет, ничего. Пожалуйста. Не вы первый, не вы последний. Вы голованов-то когда-нибудь видели?

— Да, конечно.

— На экране?

— Нет. Дело в том, что именно я открыл их на Саракше...

Александр Б. даже привстал.

— Так вы — Каммерер?

— К вашим услугам.

— Нет уж, это я к вашим услугам, доктор! Приказывайте, требуйте, распоряжайтесь...

— Я всего лишь открыл их и не более того. Я вовсе не специалист по голованам. И меня интересуют сейчас не голованы вообще, а только один-единственный голован, переводчик миссии. Так что если вы не возражаете... Я пройду туда к ним?

— Да помилуйте, доктор! Вы, кажется, подумали, что мы здесь сидим, так сказать, на страже? Ничего подобного! Пожалуйста, проходите! Очень многие так и делают. Объяснишь ему, что слухи, мол, преувеличены, он покивает, распрощается, а сам выйдет — и шмыг через мост...

— Ну?

— Через некоторое время возвращается. Очень разочарованный. Ничего и никого не видел. Леса, сопки, распадки, очаровательные пейзажи — это всё, конечно, есть, а голованов нет. Во-первых, голованы ведут ночной образ жизни, во-вторых, живут они под землёй, а самое главное — они встречаются только с теми, с кем хотят встречаться. Вот на этот случай мы здесь и дежурим — на положении, так сказать, связных...

— А кто это — "вы"? КОМКОН?

— Да. Практиканты. Дежурим здесь по очереди. Через нас идет связь в обе стороны... Вам кого именно из переводчиков?

— Мне нужен Щекн-итрч.

— Попробуем. Он вас знает?

— Вряд ли. Но скажите ему, что я хочу поговорить с ним про Льва Абалкина, которого он знает наверняка.

— Ещё бы!

Александр Б. придвинул к себе селектор

Журналист Каммерер (да, признаться, и я сам) с восхищением, переходящим в благоговение, наблюдал, как этот юноша с нежным ликом романтического поэта вдруг дико выкатил глаза и, свернув изящные губы в немыслимую трубку, защёлкал, закрякал, загукал, как тридцать три голована сразу (в мёртвом ночном лесу, у развороченной бетонной дороги, под мутно фосфоресцирующим небом Саракша), и очень уместными казались эти звуки в этом сводчатом казематно-пустом помещении с шершавыми голыми стенами. Потом он замолчал и склонил голову, прислушиваясь к сериям ответных щелчков и гуканий, а губы и нижняя челюсть его продолжали странно двигаться, словно он держал их в постоянной готовности к продолжению беседы. Зрелище это было скорее неприятное, и журналист Каммерер при всем своем благоговении счёл все-таки более деликатным отвести глаза.Впрочем, беседа продолжалась не слишком долго. Александр Б. откинулся на спинку стула и, ловко массируя нижнюю челюсть длинными бледными пальцами, произнес, чуть задыхаясь:

— Кажется, он согласился. Впрочем, не хочу вас слишком обнадёживать: я вовсе не уверен, что всё понял правильно. Два смысловых слоя я уловил, но, по-моему, там был ещё и третий... Короче говоря, ступайте через мост, там будет тропинка. Тропинка идёт в лес. Он вас там встретит. Точнее, он на вас посмотрит... Нет. Как бы это сказать... Вы знаете, не так трудно понять голована, как трудно его перевести. Вот, например, эта рекламная фраза: "Мы любознательны, но не любопытны". Это, между прочим, образец хорошего перевода. "Мы не любопытны" можно понимать так, что "мы не любопытствуем попусту", и в то же самое время — "мы для вас неинтересны". Понимаете?

— Понимаю. Он на меня посмотрит, а там уж решит, стоит ли со мной разговаривать. Спасибо за хлопоты.

— Какие хлопоты! Это моя приятная обязанность... Подождите, возьмите мой плащ, дождь на дворе...

— Спасибо, не надо.

Я прочитал радиограмму и внимательно перечитал её ещё раз. Странно. Выходит, Экселенц интересуется главным образом неким Тристаном, он же Лоффенфельд. Ради того, чтобы узнать нечто об этом Тристане, он поднялся сегодня в несусветную рань сам и не постеснялся поднять из постели нашего Слона, который, как всем известно, ложится спать с петухами...

Ещё одна странность: можно подумать, что он заранее знал, какой будет ответ. Ему понадобилось всего четверть часа, чтобы принять решение о розыске Абалкина и приготовить для меня папку с его бумагами. Можно подумать, что эта папка была у него уже под рукой...

И самое странное: конечно, Абалкин — последний человек, который видел хотя бы труп Тристана, но если Экселенцу Абалкин понадобился только как свидетель по делу Тристана, то к чему была эта зловещая притча о некоем Страннике и некоем молокососе?

Читать дальше

Я составил предварительный список возможных связей Льва Абалкина на Земле. Я расставил их в порядке убывания вероятности (по моим представлениям, конечно) того, что Лев Абалкин посетит их.

Выглядело это так:

— Учитель Сергей Павлович Федосеев

— Мать Стелла Владимировна Абалкина

— Отец Вячеслав Борисович Цюрупа

— Наставник Эрнст-Юлий Горн

— Наблюдающий врач школы прогрессоров Ромуальд Крэсеску

— Наблюдающий врач школы-интерната Ядвига Михайловна Леканова

— Корней Яшмаа

— Голован Щекн

— Леонид Андреевич Горбовский

Далее

... но тут вдруг Александр Б. с какой-то усталой покорностью опустил на свои бледные щёки длинные ресницы и с механической проникновенностью транспортного куббера принялся наизусть зачитывать свой текст:

— Дорогой друг! К сожалению, вы проделали свой путь сюда совершенно напрасно. Вы не найдёте здесь абсолютно ничего для себя интересного. Все слухи, которыми вы руководствовались, направляясь к нам, чрезвычайно преувеличены. Территория народа голованов ни в малейшей степени не может рассматриваться как некий развлекательно-познавательный комплекс. Голованы — замечательный, весьма самобытный народ — говорят о себе: "Мы любознательны, но вовсе не любопытны". Миссия голованов представляет здесь свой народ в качестве дипломатического органа и не является объектом неофициальных контактов и уж тем более — праздного любопытства. Уважаемый друг! Самое уместное, что вы можете сейчас сделать, — это пуститься в обратный путь и убедительно объяснить всем вашим знакомым истинное положение вещей.

Александр Б. замолк и томно приподнял ресницы. Журналист Каммерер пребывал перед ним по-прежнему, и это его, видимо, совсем не удивило.

— Разумеется, прежде чем мы простимся, я отвечу на все ваши вопросы.

— А вставать при этом вы не обязаны? — поинтересовался журналист Каммерер.

— Откровенно говоря, да, но вчера я расшиб колено, до сих пор болит ужасно, так что вы уж извините...

— Охотно. Я вижу, вы замучены любопытствующими.

— За мое дежурство вы — шестая компания.

— Я один, как перст!

— Компания есть счётное слово, ну, например, как ящик. Ящик консервов. Штука ситца. Или коробка конфет. Ведь может так случиться, что в коробке осталась всего одна конфета.

— Ваши объяснения удовлетворили меня полностью, но я не любопытствующий. Я пришёл по делу.

— Восемьдесят три процента всех компаний, являются сюда именно по делу. Последняя компания — из пяти экземпляров, включая малолетних детей и собаку, — искала здесь случая договориться с руководителями миссии об уроках языка голованов. Но в огромном большинстве это собиратели ксенофольклора. Поветрие! Все собирают ксенофольклор. Я тоже собираю ксенофольклор. Но у голованов нет фольклора! Это же утка! Шутник Лонг Мюллер выпустил книжонку на манер Оссиана, и все посходили с ума... "О лохматые древа, тысячехвостые, затаившие скорбные мысли свои в пушистых и тёплых стволах! Тысячи тысяч хвостов у вас и ни одной головы!.." А у голованов, между прочим, понятия хвоста нет вообще! Хвост у них — орган ориентировки, и если уж переводить адекватно, то получится не хвост, а компас... "о тысячекомпасовые деревья!"... Но вы, я вижу, не фольклорист?

— Нет...

Да вы просто хакер!

Посмотреть данные по Серафимовичу

Посмотреть данные по Яшмаа

Посмотреть данные по проекту "Зеркало"

Поискать другие данные по проекту "Зеркало"

Попытаться обойти код доступа в БВИ

Взломать код не получилось. Попробуем узнать о "Зеркале" по-другому...

Обратиться к Экселенцу за кодом допуска

Обратиться к Экселенцу за кодом допуска

Закончить работу с БВИ

Поищу-ка я другие данные по проекту "Зеркало"...

Похоже, я нащупал то, что действительно может дать ключ — может быть, не к поиску Абалкина здесь и сейчас, то хотя бы к пониманию того, что вообще, массаракш, происходит. Сам по себе режим "пойти туда, не знаю куда, сделай то, не знаю что" мне был, конечно же, не в новинку — специфика работы КОМКОНа включала в себя и такое. Но всё то время, которое я занимался делом Льва Абалкина, меня не оставляло ощущение какой-то неправильности происходящего. Так бывает, когда в незнакомом городе свернул не туда, пытаешься выбраться, но только больше запутываешься в кривых переулках и безнадёжно чужих домах...

А своей интуиции я привык доверять.

Ну что же, попробуем всё-таки выяснить, откуда наши загадочные "близнецы" — ведь судя по тому, что "Зеркало" засекречено, а информация о звездолёте "Тьма" общедоступна, биография Корнея Яшмаа ближе к правде...

Попытаться обойти код доступа в БВИ

Попытаться найти данные в общедоступных источниках

Обратиться к Экселенцу за кодом допуска

Обратиться к Экселенцу за кодом допуска

Из отчёта Льва Абалкина:

Вернуться к работе

Из отчёта Льва Абалкина:

"...к десяти часам порядок движения устанавливается окончательно. Идем посередине улицы: впереди по оси маршрута — Щекн, за ним и левее — я. От принятого порядка движения — прижимаясь к стенам — пришлось отказаться, потому что тротуары завалены осыпавшейся штукатуркой, битыми кирпичами, осколками оконного стекла, проржавевшей кровельной жестью, и уже дважды обломки карнизов без всякой видимой причины обрушивались чуть ли не нам на головы.

Погода не меняется, небо по-прежнему в тучах, налетает порывами влажный тёплый ветер, гонит по разбитой мостовой неопределённый мусор, рябит вонючую воду в чёрных застойных лужах. Налетают, рассеиваются и снова налетают полчища комаров. Штурмовые волны комаров. Целые комариные смерчи. Очень много крыс. Непонятно, чем они питаются в этой каменной пустыне. Разве что змеями. Змей тоже очень много, особенно вблизи канализационных люков, где они собираются в спутанные шевелящиеся клубки. Чем питаются здесь змеи — тоже непонятно. Разве что крысами.

Город безусловно и давно покинут. Тот человек, которого мы встретили на окраине, был, конечно, сумасшедший и забрел сюда случайно.

Сообщение от группы Рэма Желтухина. Он пока вообще никого не встретил. Он в восторге от своей свалки и клянётся в ближайшее время определить индекс здешней цивилизации с точностью до второго знака. Я пытаюсь представить себе эту свалку — гигантскую, без начала и без конца, завалившую полмира. У меня портится настроение, и я перестаю об этом думать.

Мимикридный комбинезон работает неудовлетворительно. Защитная окраска, соответствующая фону, проявляется на мимикриде с задержкой на пять минут, а иногда и вовсе не проявляется, а вместо неё возникают удивительной красоты и яркости пятна самых чистых спектральных цветов. Надо думать, здесь в атмосфере есть что-то такое, что сбивает с толку отрегулированный химизм этого вещества. Эксперты комиссии по камуфляжной технике отказались от надежды отладить работу комбинезона дистанционно. Они дают мне рекомендации, как произвести регулировку на месте. Я следую этим рекомендациям, в результате чего комбинезон мой теперь разрегулирован окончательно."

Перелистнуть страницу

Я задумался. Вряд ли переводчик-референт миссии соизволил показаться мне на глаза лишь для того, чтобы обойтись парой ничего не значащих фраз. В конце концов, большинству живых созданий присуще любопытство — и сколь мне известно, голованы не были исключением. Ну что ж, отдадим инициативу в разговоре ему.

— Жаль. Ну что ж, тогда я пойду...

Журналист Каммерер развернулся, огорчённый и растерянный. Тропинка была плохо видна в рваном сером тумане, и Каммерер шёл медленно.

Я ожидал оклика, или глухого ворчания позади, или того, что голован проскользнёт меж зарослями и появится на дороге передо мной.

Но я ошибся.

Когда я оглянулся назад, на тропинке уже никого не было.

Мне оставалось только вернуться к себе...

— Надо рассказать. Ты должен. Это важно.

— Зачем?

— Он сделал плохое.

Голован повернулся задом и начал демонстративно чесаться.

— Говори!

Щекн, не прекращая чесаться, проворчал:

— Моему народу об этом неизвестно.

И, едва кончив говорить, он скользнул в заросли. Ни одна ветка, ни один лист не шевельнулись, а его уже не было. Он исчез.

Мне оставалось только вернуться...

— Я знаю, что Лев Абалкин — твой друг, вы жили и работали вместе. Очень многие земляне хотели бы знать, что думает об Абалкине его друг и сотрудник голован.

— Зачем?

— Опыт.

— Бесполезный опыт.

— Бесполезного опыта не бывает.

Теперь он принялся за другую лапу и через несколько секунд проворчал невнятно:

— Задавай конкретные вопросы.

Я подумал.

— Мне известно, что в последний раз ты работал с Абалкиным пятнадцать лет назад. Приходилось тебе после этого работать с другими землянами?

— Приходилось. Много.

— Ты почувствовал разницу?

Задавая этот вопрос, я, собственно, ничего особенного не имел в виду. Но Щекн вдруг замер, затем медленно опустил лапу и поднял лобастую голову. Глаза его на мгновение озарились мрачным красным светом. Однако и секунды не прошло, как он вновь принялся глодать свои когти.

— Трудно сказать. Трудно...

Он уклонился. От чего? Мой невинный вопрос заставил его как бы споткнуться. Он растерялся на целую секунду. Или здесь опять лингвистика?

Вообще-то лингвистика — вещь неплохая. Будем атаковать. Прямо в лоб.

— Ты с ним встретился, он снова пригласил тебя работать. Ты согласился?

Это могло означать: "Если бы ты с ним встретился и он бы снова пригласил тебя работать, — ты бы согласился?" Или на выбор: "Ты с ним встречался, и он (как мне стало известно) приглашал тебя работать. Ты дал ему согласие?" Лингвистика. Не спорю, это был довольно жалкий манёвр, но что мне оставалось делать?

— Не встретился.

Похоже, я пошёл не в ту сторону. Попробуем по-другому.

— Он — единственный такой человек?

Пусть думает, что означает "такой", пусть переспросит — всё это может дать ниточку...

Голован снова застыл. Потом повернулся задом и начал демонстративно чесаться. Я терпеливо ждал.

Наконец Щекн повернул ко мне лобастую голову:

— Такой — да.

И медленно двинулся к зарослям кустарника. Голованы, если сочтут это необходимым, уходят молниеносно и бесшумно. Так что всё это выглядело нарочитым — будто приглашение задать ещё один, но уже последний, вопрос.

Я лихорадочно соображал. Ведь не может же быть, что...

— Он — человек?

— Тебе виднее.

Едва кончив говорить, он скользнул в заросли. Ни одна ветка, ни один лист не шевельнулись, а его уже не было. Он исчез.

Вот это поворот...

Вконец озадаченный, я вернулся домой

Я представился сотрудником КОМКОНа и поинтересовался у Федосеева, давно ли он виделся с Абалкиным. Признаться, у меня теплилась некоторая надежда, что Сергей Павлович скажет: "Да буквально вчера!" Однако сказал он совсем другое.

— Из КОМКОНа... С Лёвой...

Старик задумчиво пожевал губами и пробормотал себе под нос:

— Значит, прав всё-таки был я, а не Серафимович.

— Простите?

— Боюсь, насчёт Льва я ничем не могу вам помочь. Потому что не виделся я с ним с того самого момента, как комиссия по распределению направила его в школу прогрессоров.

Он замолчал и налил мне в стакан молока.

— Так что бы вы хотели узнать от меня конкретно?

— Вы ведь были его учителем в течение десяти лет. Расскажите, каким он был в школе.

Сергей Павлович вздохнул.

— Замкнутый. Артистичный. Самозабвенно любящий природу. Абсолютно, кристально честный.

Всё это прекрасно сочеталось с бумагами из папки Экселенца — но ни на шаг не делало понятнее то, что происходит.

— Пожалуй, это всё. Попробуйте, прошу вас - у меня прекрасная малина. Самая ранняя малина в регионе.

Я придвинул к себе блюдце с малиной. Крупные, бархатистые ягоды и вправду были чрезвычайно хороши.

— Сергей Павлович, может быть, вы ещё что-нибудь вспомните? Какие-то яркие моменты, необычные истории, где Лев принимал участие?

Федосеев лишь отрицательно покачал головой.

— К сожалению, нет. Кушайте, кушайте...

Разговор категорически не клеился — похоже, в "Комарики" я полетел зря. Я доел малину, поблагодарил Федосеева и пошёл к глайдеру. Казалось, что у старого учителя вертится на языке какой-то вопрос, но задать его Сергей Павлович не решался. И когда я уже садился в кабину, Федосеев не выдержал:

— Он жив?

— Эээ... да, насколько мне известно. А почему вы решили, что...

— Спасибо, Максим Ростиславович. До свидания.

Мне оставалось только повторить: "До свидания..."

Мне оставалось только повторить: "До свидания..."

Мне оставалось только повторить: "До свидания..."

Мне оставалось только повторить: "До свидания..."

Я вернулся к себе и принялся искать Майю Глумову, историка. Не прошло и пяти минут, как информационная карточка лежала передо мной. Майя Тойвовна Глумова была на три года моложе Льва Абалкина. После школы она окончила курсы персонала обеспечения при КОМКОНе-1 и сразу приняла участие в печально знаменитой операции "Ковчег", а затем поступила на историческое отделение Сорбонны. Специализировалась вначале по ранней эпохе первой НТР, после чего занялась историей первых космических исследований.

Никакого упоминания Абалкина в связи с Глумовой обнаружить не удалось

Закурлыкал видеофон.

Я ткнул пальцем в клавишу. Экран осветился, но изображения на нём не было — он молчал, мерцая пустым экраном. Вряд ли это был Экселенц, и я успокоился. Я повалился в кресло и сказал:

— Имейте в виду, я вас не вижу.

— Простите, я забыл...

На экране появилось лицо. Любопытно, что я сразу узнал его, но не сразу понял, что это Абалкин.

— Здравствуйте, Мак, вы меня узнаёте?

Мне нужно было несколько секунд, чтобы привести себя в порядок. Я был совершенно не готов.

— Позвольте, позвольте...

Я лихорадочно соображал, как мне следует себя вести.

— Лев Абалкин. Помните? Саракш, Голубая Змея...

— Господи! Лёва! А мне сказали, что вас на Земле нет и неизвестно, когда будете... Или вы ещё там?

Он улыбался.

— Нет, я уже здесь... Но я вам помешал, кажется?

— Вы мне никак не можете помешать! Вы мне нужны! Ведь я пишу книгу о голованах!..

— Да, я знаю, поэтому я вам и звоню. Но, Мак, я ведь уже давно не имею дела с голованами.

— Это как раз неважно, важно, что вы были первым, кто имел с ними дело.

— Положим, первым были вы.

— Нет. Я их просто обнаружил, вот и всё. И вообще, о себе я уже написал. И о самых последних работах Комова материал у меня подобран. Как видите, пролог и эпилог есть, не хватает пустячка —— основного содержания... Послушайте, Лёва, нам надо обязательно встретиться. Вы надолго на Землю?

— Не очень...

— Не очень, но встретимся мы обязательно. Правда, сегодня я не хотел бы...

— Положим, сегодня и мне было бы не совсем удобно, а вот как насчёт завтрашнего дня?

Какое-то время он молча всматривался в меня. Я вдруг сообразил, что никак не могу определить цвет его глаз —— уж очень глубоко они сидели под нависшими бровями.

— Поразительно, вы совсем не изменились. А я?

— Честно?

Лев Абалкин снова улыбнулся:

— Да, двадцать лет прошло. И, вы знаете, Мак, я вспоминаю о тех временах как о самых счастливых. Всё было впереди, всё ещё только начиналось... Я думаю: до чего же мне чертовски повезло, что начинал я с такими руководителями, как Комов и как вы, Мак...

— Ну-ну, Лев, не преувеличивайте, при чём здесь я?

— То есть как это — при чём здесь вы? Комов руководил, Раулингсон и я были на подхвате, а ведь всю координацию осуществляли вы!

Журналист Каммерер вытаращил глаза. Я — тоже, но я вдобавок ещё и насторожился.

— Ну, Лев, вы, брат, по молодости лет ни черта, видно, не поняли в тогдашней субординации. Единственно, что я тогда для вас делал, это обеспечивал безопасность, транспорт и продовольствие... Да и то...

— И поставляли идеи!

— Какие идеи?

— Идея экспедиции на Голубую Змею —— ваша?

— Ну, в той мере, что я сообщ...

— Так! Это раз. Идея о том, что с голованами должны работать прогрессоры, а не зоопсихологи, —— это два!

— Погодите, Лев! Это Комова идея! Да мне вообще было на вас всех наплевать! У меня в это время было восстание в Пандее! Первый массовый десант Океанской империи! Вы-то должны понимать, что такое... Господи! Да если говорить честно, я о вас и думать тогда забыл! Зеф вами тогда занимался, Зеф, а не я! Помните рыжего аборигена?..

Лев Абалкин смеялся, обнажая ровные белые зубы.

— И нечего оскаливаться! Вы же ставите меня в дурацкое положение. Вздор какой! Не-ет, голубчики, видно, я вовремя взялся за эту книгу. Надо же, какими идиотскими легендами всё это обросло!..

— Ладно-ладно, я больше не буду, мы продолжим этот спор при личной встрече...

— Вот именно, только спора никакого не будет. Не о чем здесь спорить. Давайте так... Завтра у меня... Или, может быть, вам удобнее...

— Давайте у меня.

— Тогда диктуйте адрес.

— Курорт "Осинушка", коттедж номер шесть.

Экран погас.

Я задумался. Откуда он узнал мой номер? Это просто. Номер я оставлял учителю. Кроме того, ему могла рассказать обо мне Майя Глумова. Значит, либо он ещё раз общался с Майей Тойвовной, либо Значит онрешил всё-таки повидаться с учителем. Несмотря ни на что. Двадцать лет не давал о себе знать, а сейчас вот вдруг решил повидаться. Зачем?

С какой целью он мне звонил? Например, из сентиментальных побуждений. Воспоминания о первой настоящей работе. Молодость, самое счастливое время в жизни. Гм. Сомнительно... Альтруистическое желание помочь журналисту (первооткрывателю возлюбленных голованов) в его работе, сдобренное, скажем, здоровым честолюбием. Чушь. Зачем он в этом случае даёт мне фальшивый адрес? А может быть, не фальшивый? Но если не фальшивый, значит, он не скрывается, значит, Экселенц что-то путает... В самом деле, откуда следует, что Лев Абалкин скрывается?

Я быстренько вызвал информаторий, узнал номер и позвонил в "Осинушку", коттедж номер шесть. Никто не отозвался. Как и следовало ожидать.

Ладно, оставим пока это. Далее. Что было главным в нашем разговоре? Чего он добивался? Зачем это он попытался приписать мне свои заслуги и заслуги Комова вдобавок? И главное, вот так, в лоб, едва успев поздороваться... Можно подумать, что я действительно распространяю легенды о своём приоритете, будто бы именно мне принадлежат все фундаментальные идеим относительно голованов, что я всё это себе присвоил, а он об этом узнал и даёт мне понять, что я — дерьмо. Во всяком случае усмешка у него была двусмысленная... Но это же вздор! О том, что именно я открыл голованов, знают сейчас только самые узкие специалисты, да и те, наверное, забыли об этом за ненадобностью...

Чушь и ерунда, конечно. Но факт остаётся фактом: мне только что позвонил Лев Абалкин и сообщил, что, по его мнению, основоположником и корифеем современной науки о голованах являюсь я, журналист Каммерер. Больше наш разговор не содержал ничего существенного. Всё остальное — светская шелуха. Ну, правда, ещё фальшивый (скорее всего) адрес в конце...

Конечно, напрашивается ещё одна версия. Ему было всё равно, о чём говорить. Он мог позволить себе говорить любую чушь, потому что он позвонил только для того, чтобы увидеть меня. Кто-то говорит ему: тобой интересуется некий Максим Каммерер. "Вот как? — думает скрывающийся Лев, — очень странно! Стоило мне прибыть на землю, как мною интересуется Максим Каммерер. А ведь я знавал Максима Каммерера. Что это? Совпадение? Лев Абалкин не верит в совпадения. Дай-ка я позвоню этому человеку и посмотрю, точно ли это Максим Каммерер, в прошлом Мак Сим. А если это действительно он, то посмотрим, как он будет себя вести..."

Я почувствовал, что попал в точку. Он звонит и на всякий случай отключает изображение. На тот самый случай, если я не Максим Каммерер. Он видит меня. Не без удивления, наверное, но зато с явным облегчением. Это самый обыкновенный Максим Каммерер, абсолютно ничего подозрительного. Что ж, можно обменяться десятком ничего не значащих фраз, назначить свидание и сгинуть...

Но! Это не вся правда и не только правда. Есть здесь две шероховатости. Во-первых, зачем ему вообще понадобилось тогда вступать в разговор? Посмотрел бы, послушал, убедился, что я есть я, и благополучно отключился бы. Ошибочное совпадение, кто-то не туда попал. И всё.

А во-вторых, я ведь тоже не вчера родился. Я же видел, что он не просто разговаривает со мной. Он ещё и наблюдает за моей реакцией. Он хотел убедиться, что я есть я и что я определённым образом отреагирую на какие-то его слова. Он говорит заведомо чушь и внимательно следит, как я на эту чушь реагирую... Опять-таки странно. На заведомую чушь все люди реагируют одинаково. Следовательно, либо я рассуждаю неправильно, либо, с точки зрения Абалкина, эта чушь вовсе не чушь, например, По каким-то совершенно неведомым мне причинам Абалкин действительно допускает, что моя роль в исследовании голованов чрезвычайно велика. Он звонит мне, чтобы проверить это допущение, и по моей реакции убеждается, что это допущение неверно.

Вполне логично, но как-то странно. При чём здесь голованы? Вообще-то говоря, в жизни Льва Абалкина голованы сыграли роль, прямо скажем, фундаментальную. Стоп!

Если бы мне сейчас предложили изложить вкратце самую суть биографии этого человека, я бы, наверное, сказал так: ему нравилось работать с голованами, он больше всего на свете хотел работать с голованами, он уже весьма успешно работал с голованами, но работать с голованами ему почему-то не дали... Чёрт побери, а что тут было бы удивительного, если бы у него наконец лопнуло бы терпение и он плюнул на этот свой штаб "Ц", на Комкон, на дисциплину, плюнул на всё и вернулся на Землю, чтобы, чёрт возьми, раз и навсегда выяснить, почему ему не дают заниматься любимым делом, кто — персонально — мешает ему всю жизнь, с кого он может спросить за крушение взлелеянных планов, за горькое своё непонимание происходящего, за пятнадцать лет, потраченных на безмерно тяжкую и нелюбимую работу... Вот он и вернулся!

Вернулся и сразу наткнулся на моё имя. И вспомнил, что я был, по сути, куратором его первой работы с голованами, и захотелось ему знать, не принимал ли я участия в этом беспрецедентном отчуждении человека от любимого дела, и он узнал (с помощью нехитрого приёма), что нет, не участвовал — занимался, оказывается, отражением десантов и вообще был не в курсе.

Вот как, например, можно было бы объяснить давешний разговор. Но только этот разговор и ничего больше. Ни тёмную историю с Тристаном, ни, тем более, причину, по которой Льву Абалкину понадобилось скрываться, объяснить этой гипотезой было нельзя. Да ёлки-палки, если бы эта моя гипотеза была правильной, Лев Абалкин должен был бы сейчас ходить по Комкону и лупить своих обидчиков направо и налево, как человек несдержанный и с артистической нервной организацией.

Впрочем, что-то здравое в этой моей гипотезе всё-таки было...

Я набрал Экселенца

— Экселенц, мне надо знать, вступал ли Лев Абалкин на земле в контакт с кем-нибудь ещё?

— Вступал.

— Могу я узнать, с кем?

— Можешь. Со мной. Докладывай.

Я доложил. Разговоры — дословно, выводы свои — вкратце.

— Можно узнать, о чём он говорил с вами? Меня очень удивляет, что он вообще вышел на вас.

— Тебя это удивляет... — проворчал Экселенц. — Меня тоже. Но никакого разговора у нас не было. Он проделал такую же штуку, что и с тобой: не включил изображение. Полюбовался на меня, узнал, наверное, и отключился.

— Почему вы, собственно, думаете, что это был он?

— Потому что он связался со мной по каналу, который был известен только одному человеку.

— Так, может быть, этот человек...

— Нет, этого быть не может... Не отвлекайся. К делу. Приказ отыскать Абалкина и взять его под наблюдение я отменяю. Иди по его следам. Я хочу знать, где он бывал, с кем встречался и о чём говорил.

— Понял. А если я всё-таки наткнусь на него?

— Возьмёшь у него интервью для своей книги. А потом доложишь мне. Не больше и не меньше.

— Да, Экселенц.

— Меня зовут Максим Каммерер, я в некотором роде журналист... Но ради бога... Я, видимо, попал не вовремя... Понимаете, я собираю материал для книги о Льве Абалкине...

— Что он здесь делает?

Она мне не верила. Может быть, она чувствовала, что я ищу не материал о Льве Абалкине, а самого Льва Абалкина. Мне надо было приспосабливаться. И побыстрее. И я, разумеется, приспособился.

— В каком смысле?

— У него здесь задание?

— З-задание? Н-не совсем понимаю...

Журналист Каммерер обалдел. Он был жалок. Без всякого сомнения, он был не готов к такой встрече. Он попал в дурацкое положение помимо своей воли и совершенно не представлял себе, как из этого положения выпутаться. Больше всего на свете журналисту Каммереру хотелось убежать.

— Майя Тойвовна, ведь я... Ради бога, вы не подумайте только... Считайте, что я ничего здесь не слышал... Я уже всё забыл!... Меня здесь вообще не было!.. Но если я могу чем-то помочь вам...

Журналист Каммерер лепетал бессвязицу и был багров от смущения. Он был, вероятно, довольно противен на вид, но уж наверняка совершенно безвреден и глуповат.

— ... у меня, видите ли, такая манера работы... вероятно, спорная, не знаю, но раньше мне всегда это удавалось... Я начинаю с периферии: друзья, сотрудники... Учителя, разумеется... Наставники... А потом уже — так сказать, во всеоружии — приступаю к главному объекту исследования... Я справлялся в Комконе, мне сказали, что Абалкин вот-вот должен вернуться на землю... С учителем я уже поговорил... С врачом... Потом решил — с вами... Но не вовремя... Простите и ещё раз простите. Я же не слепой, я вижу, что получилось какое-то крайне неприятное совпадение...

И он-таки успокоил её, этот неуклюжий и глуповатый журналист Каммерер. Она откинулась в кресле и прикрыла лицо ладонью. Подозрения исчезли, проснулся стыд, и навалилась усталость.

— Да, это совпадение...

В коридорах стоял не очень сильный, но весьма специфический запах. Я уже давно успел заметить, что каждый музей обладает своим запахом. Особенно мощно пахло в зоологических музеях, но и здесь тоже попахивало основательно. Внеземными культурами, надо полагать.

Я пошёл блуждать по переходам и залам спецсектора предметов материальной культуры невыясненного назначения. Здесь я никого не встретил. Широкие массы сотрудников пребывали, по-видимому, в центральных помещениях, где и занимались новой экспозицией, а здесь не было никого и ничего, кроме предметов невыясненного назначения. Но уж зато предметов этих я нагляделся по дороге досыта, и у меня мимоходом сложилось убеждение, что назначение их как было невыясненным, так и останется таковым во веки веков, аминь.

Майю Тойвовну я нашёл в её кабинете-мастерской. Она глядела на меня рассеянно, и даже не на меня, а как бы сквозь меня, глядела и молчала. На столе перед нею было пусто, только обе руки её лежали на столе, как будто она положила их перед собой и забыла о них.

— Прошу прощения, меня зовут Максим Каммерер.

— Да. Слушаю вас.

Голос у неё тоже был рассеянный, и сказала она неправду: не слушала она меня. Не слышала она меня и не видела. И вообще ей было явно не до меня сегодня. Любой приличный человек на моём месте извинился бы и потихоньку ушел. Но я не мог позволить себе быть приличным человеком. Я был сотрудником Комкона-2 на работе. Поэтому я не стал извиняться, ни тем более уходить, а просто уселся в первое попавшееся кресло и, изобразив на физиономии простодушную приветливость, спросил:

— Что это у вас сегодня с музеем? Никого не пускают...

— Не пускают? Разве?

— Ну я же вам говорю! Еле-еле пропустили через служебный вход.

— А, да... Простите, кто вы такой? У вас ко мне дело?

Представиться журналистом

Я повторил, что я Максим Каммерер, и представился сотрудником КОМКОНа. И тут произошла удивительная вещь. Едва я произнёс эту аббревиатуру, как она словно бы проснулась. Рассеянность исчезла с ее лица, она буквально впилась в меня своими серыми глазами. Так смотрят, когда подходит что-то очень опасное, не человек даже, а зверь - но излучатель разряжен.

— Что он здесь делает? У него здесь задание?

Я лихорадочно просчитывал варианты ответа.

— Майя Тойвовна...

— Что с ним случилось?

— Он жив и здоров, но...

— Хорошо...

Она смотрела уже совсем по-другому - не на меня, а как будто сквозь, на что-то далёкое, что я не мог увидеть.

— Что-нибудь нужно вам?

Слово "вам" она подчеркнула.

— Вы виделись с ним?

— Нет.

Я не мог понять, лжёт она или говорит правду. Но разговор явно не клеился.

— Майя Тойвовна, я вас очень прошу. Если Лев позвонит вам или ещё как-нибудь свяжется с вами, пожалуйста, дайте нам знать. Это очень важно.

— Да-да, конечно...

Она вновь роняла слова рассеянно, словно вторя своим мыслям.

Я попрощался и вышел.

Я повторил, что я Максим Каммерер, и принялся излагать свою легенду. И тут произошла удивительная вещь. Едва я произнес имя Льва Абалкина, как она словно бы проснулась. Рассеянность исчезла с её лица, она вся вспыхнула и буквально впилась в меня своими серыми глазами. Но она не произнесла ни слова и выслушала меня до конца.

— Вы сами его знали?

Я рассказал об экспедиции в устье Голубой Змеи.

— И вы обо всём этом напишете?

— Разумеется, но этого мало.

— Мало — для чего?

— Понимаете, мне хочется показать становление Абалкина как крупнейшего специалиста в своей области. На стыке зоопсихологии и социопсихологии он произвел что-то вроде...

— Но он же не стал специалистом в своей области, они же сделали его прогрессором. Они же его... Они...

Упала лицом в ладони и разрыдалась. О господи! Женские слёзы — это вообще ужасно, а тут я вдобавок ничего не понимал. Она рыдала бурно, самозабвенно, как ребёнок, вздрагивая всем телом, а я сидел дурак дураком и не знал, что делать. В таких случаях всегда протягивают стакан воды, но в кабинете-мастерской не было ни стакана, ни воды, ни каких-либо заменителей — только стеллажи, уставленные предметами неизвестного назначения.

А она всё плакала, слёзы струйками протекали у неё между пальцами и капали на стол, она судорожно вздыхала, всхлипывала и говорила так, будто думала вслух — перебивая самоё себя, без всякого порядка и без всякой цели...

...Он лупил её...

Сначала я ничего не слышал. Я стоял, прижавшись спиной к стене, механически прикидывал различные варианты развития событий и глядел на платок, расстеленный на столе. Интересно, чего это ради Лев Абалкин станет к нему прикасаться. Если ему так уж нужен этот брусок, то как он узнает, что брусок спрятан под платком? И что это за брусок? Похож на футляр для переносного интравизора. Или для какого-то музыкального инструмента. Впрочем, вряд ли. Тяжеловат. Ничего не понимаю. Это явно приманка, но если это приманка, то не для человека...

Тут я услышал шум. Надо сказать, шум был основательный: где-то в недрах музея обрушилось что-то обширное, металлическое, разваливающееся в падении. Я моментально вспомнил гигантский моток колючей проволоки, который давеча так старательно обрабатывали молекулярными паяльниками местные девушки. Я глянул на Экселенца. Экселенц тоже прислушался и тоже недоумевал.

Звон, лязг и дребезг постепенно прекратились, и снова стало тихо. Странно. Чтобы прогрессор, профессионал, мастер скрадывания, ниндзя, вломился сослепу в такое громоздкое сооружение? Невероятно. Конечно, он мог зацепиться рукавом за одну-единственную торчащую колючку... Нет, не мог. Прогрессор — не мог. Или здесь, на безопасной Земле, прогрессор уже успел слегка подразболтаться... Сомнительно. Впрочем, посмотрим. В любом случае он сейчас застыл на одной ноге и прислушивается, и будет так прислушиваться минут пять...

Он и не подумал стоять на одной ноге и прислушиваться. Он явно приближался к нам, причём движение его сопровождалось целой какофонией шумов, разнообразных и совершенно неуместных для прогрессора. Он волочил ноги и звучно шаркал подошвами. Он задевал за притолоки и за стены. Один раз он налетел на какую-то мебель и разразился серией невнятных восклицаний с преобладанием шипящих. А когда на экраны проекторов упали слабые электрические отсветы, мои сомнения превратились в уверенность.

— Это не он.

Экселенц кивнул. Теперь он стоял боком к стене и лицом ко мне, раздвинув ноги и набычившись, и легко было представить себе, как через минуту он схватит лжепрогрессора обеими руками за грудки и, равномерно его встряхивая, прорычит ему в лицо: "Кто ты такой и что ты здесь делаешь, мелкий сукин сын?"

И так ясно я представил себе эту картину, что поначалу даже не удивился, когда он левой рукой оттянул на себя борт чёрной куртки, а правой принялся засовывать за пазуху свой любимый "герцог" двадцать шестого калибра, — он словно бы освобождал руки для предстоящего хватания и встряхивания.

Но когда до меня дошло, что все это время он стоял с этой восьмизарядной верной смертью в руке, я попросту обмер. Это могло означать только одно: Экселенц готов был убить Льва Абалкина. Именно убить, потому что никогда Экселенц не обнажал оружия для того, чтобы пугать, грозить или вообще производить впечатление, — только для того, чтобы убивать.

Я был так ошеломлён, что забыл обо всем на свете. Но тут в мастерскую ворвался толстый столб яркого белого света, и, зацепившись в последний раз за притолоку...

...в дверь проследовал лже-Абалкин.

Сначала я ничего не слышал. Я стоял, прижавшись спиной к стене, механически прикидывал различные варианты развития событий и глядел на платок, расстеленный на столе. Интересно, чего это ради Лев Абалкин станет к нему прикасаться. Если ему так уж нужен этот брусок, то как он узнает, что брусок спрятан под платком? И что это за брусок? Похож на футляр для переносного интравизора. Или для какого-то музыкального инструмента. Впрочем, вряд ли. Тяжеловат. Ничего не понимаю. Это явно приманка, но если это приманка, то не для человека...

Тут я услышал шум. Надо сказать, шум был основательный: где-то в недрах музея обрушилось что-то обширное, металлическое, разваливающееся в падении. Я моментально вспомнил гигантский моток колючей проволоки, который давеча так старательно обрабатывали молекулярными паяльниками местные девушки. Я глянул на Экселенца. Экселенц тоже прислушался и тоже недоумевал.

Звон, лязг и дребезг постепенно прекратились, и снова стало тихо. Странно. Чтобы прогрессор, профессионал, мастер скрадывания, ниндзя, вломился сослепу в такое громоздкое сооружение? Невероятно. Конечно, он мог зацепиться рукавом за одну-единственную торчащую колючку... Нет, не мог. Прогрессор — не мог. Или здесь, на безопасной Земле, прогрессор уже успел слегка подразболтаться... Сомнительно. Впрочем, посмотрим. В любом случае он сейчас застыл на одной ноге и прислушивается, и будет так прислушиваться минут пять...

Он и не подумал стоять на одной ноге и прислушиваться. Он явно приближался к нам, причём движение его сопровождалось целой какофонией шумов, разнообразных и совершенно неуместных для прогрессора. Он волочил ноги и звучно шаркал подошвами. Он задевал за притолоки и за стены. Один раз он налетел на какую-то мебель и разразился серией невнятных восклицаний с преобладанием шипящих. А когда на экраны проекторов упали слабые электрические отсветы, мои сомнения превратились в уверенность.

— Это не он.

Экселенц кивнул. Теперь он стоял боком к стене и лицом ко мне, раздвинув ноги и набычившись, и легко было представить себе, как через минуту он схватит лжепрогрессора обеими руками за грудки и, равномерно его встряхивая, прорычит ему в лицо: "Кто ты такой и что ты здесь делаешь, мелкий сукин сын?"

И так ясно я представил себе эту картину, что поначалу даже не удивился, когда он левой рукой оттянул на себя борт чёрной куртки, а правой принялся засовывать за пазуху свой любимый "герцог" двадцать шестого калибра, — он словно бы освобождал руки для предстоящего хватания и встряхивания.

Но когда до меня дошло, что все это время он стоял с этой восьмизарядной верной смертью в руке, я попросту обмер. Это могло означать только одно: Экселенц готов был убить Льва Абалкина. Именно убить, потому что никогда Экселенц не обнажал оружия для того, чтобы пугать, грозить или вообще производить впечатление, — только для того, чтобы убивать.

Я был так ошеломлён, что забыл обо всем на свете. Но тут в мастерскую ворвался толстый столб яркого белого света, и, зацепившись в последний раз за притолоку,

...в дверь проследовал лже-Абалкин.

Сначала я ничего не слышал. Я стоял, прижавшись спиной к стене, механически прикидывал различные варианты развития событий и глядел на платок, расстеленный на столе. Интересно, чего это ради Лев Абалкин станет к нему прикасаться. Если ему так уж нужен этот брусок, то как он узнает, что брусок спрятан под платком? И что это за брусок? Похож на футляр для переносного интравизора. Или для какого-то музыкального инструмента. Впрочем, вряд ли. Тяжеловат. Ничего не понимаю. Это явно приманка, но если это приманка, то не для человека...

Тут я услышал шум. Надо сказать, шум был основательный: где-то в недрах музея обрушилось что-то обширное, металлическое, разваливающееся в падении. Я моментально вспомнил гигантский моток колючей проволоки, который давеча так старательно обрабатывали молекулярными паяльниками местные девушки. Я глянул на Экселенца. Экселенц тоже прислушался и тоже недоумевал.

Звон, лязг и дребезг постепенно прекратились, и снова стало тихо. Странно. Чтобы прогрессор, профессионал, мастер скрадывания, ниндзя, вломился сослепу в такое громоздкое сооружение? Невероятно. Конечно, он мог зацепиться рукавом за одну-единственную торчащую колючку... Нет, не мог. Прогрессор — не мог. Или здесь, на безопасной Земле, прогрессор уже успел слегка подразболтаться... Сомнительно. Впрочем, посмотрим. В любом случае он сейчас застыл на одной ноге и прислушивается, и будет так прислушиваться минут пять...

Он и не подумал стоять на одной ноге и прислушиваться. Он явно приближался к нам, причём движение его сопровождалось целой какофонией шумов, разнообразных и совершенно неуместных для прогрессора. Он волочил ноги и звучно шаркал подошвами. Он задевал за притолоки и за стены. Один раз он налетел на какую-то мебель и разразился серией невнятных восклицаний с преобладанием шипящих. А когда на экраны проекторов упали слабые электрические отсветы, мои сомнения превратились в уверенность.

— Это не он.

Экселенц кивнул. Теперь он стоял боком к стене и лицом ко мне, раздвинув ноги и набычившись, и легко было представить себе, как через минуту он схватит лжепрогрессора обеими руками за грудки и, равномерно его встряхивая, прорычит ему в лицо: "Кто ты такой и что ты здесь делаешь, мелкий сукин сын?"

И так ясно я представил себе эту картину, что поначалу даже не удивился, когда он левой рукой оттянул на себя борт чёрной куртки, а правой принялся засовывать за пазуху свой любимый "герцог" двадцать шестого калибра, — он словно бы освобождал руки для предстоящего хватания и встряхивания.

Но когда до меня дошло, что всё это время он стоял с этой восьмизарядной верной смертью в руке, я попросту обмер. Это могло означать только одно: Экселенц готов был убить Льва Абалкина. Именно убить, потому что никогда Экселенц не обнажал оружия для того, чтобы пугать, грозить или вообще производить впечатление, — только для того, чтобы убивать.

Я был так ошеломлён, что забыл обо всем на свете. Но тут в мастерскую ворвался толстый столб яркого белого света, и, зацепившись в последний раз за притолоку,

...в дверь проследовал лже-Абалкин.

— Кто здесь? Кто это?

— Да я это, я! Перестаньте вы трястись!

— Кто? Вы? Какого дьявола! А! Сикорски! Ну, я так и знал!

— Уберите фонарь.

— Я так и знал, что это ваши штучки! Я сразу понял, кто стоит за всем этим спектаклем!

— Уберите фонарь, а то я его расколочу!

— Попрошу на меня не орать! И не смейте прикасаться к моему портфелю!

Экселенц встал и пошёл на него.

— Не смейте ко мне подходить! Я вам не мальчишка! Стыдитесь! Ведь вы же старик!

Экселенц подошёл к нему, отобрал фонарь и поставил на ближайший столик рефлектором вверх.

— Присядьте, Бромберг. Надо поговорить.

— Эти ваши разговоры...

Бромберг уселся. Поразительно, но теперь он был совершенно спокоен. Бодренький, почтенный старичок. По-моему, даже весёлый.

— Давайте попробуем поговорить спокойно.

— Попробуем, попробуем! А что это за молодой человек подпирает стену у дверей? Вы обзавелись телохранителем?

— Это Максим Каммерер, сотрудник КОМКОНа. Максим, это доктор Айзек Бромберг, историк науки.

— Я так и знал. Разумеется, вы побоялись, что не справитесь со мной один на один, Сикорски. Садитесь, садитесь, молодой человек, устраивайтесь поудобнее. Насколько я знаю вашего руководителя, разговор у нас получится длинный...

— Сядь, Мак.

Я сел в знакомое кресло для посетителей.

— Так я жду ваших объяснений, Сикорски. Что означает эта засада?

— Я вижу, вы сильно напугались.

— Какой вздор! Чушь какая! Слава богу, я не из пугливых! И уж если кто меня сумеет испугать, Сикорски...

— Но вы так завопили и повалили так много мебели...

— Ну, знаете ли, если бы у вас над ухом в абсолютно пустом здании, ночью...

— Абсолютно незачем ходить в абсолютно пустые здания по ночам...

— Во-первых, это абсолютно не ваше дело, Сикорски, куда и когда я хожу! А во-вторых, когда ещё вы мне прикажете ходить? Днем здесь устраивают какие-то подозрительные ремонты, какие-то нелепые перемены экспозиции... Слушайте, Сикорски, сознайтесь: ведь это ваша затея — закрыть доступ в музей! Мне нужно срочно освежить в памяти кое-какие данные. Я являюсь сюда. Меня не пускают. Меня! Члена Ученого совета этого музея! Я звоню директору: в чем дело? Директор, милейший Грант Хочикян, мой в каком-то смысле ученик... Бедняга мнется, бедняга красен от стыда за себя и передо мной. Но он ничего не может сделать, он обещал! Его попросили весьма уважаемые люди, и он обещал! Любопытно узнать, кто его попросил? Может быть, некий Рудольф Сикорски? Нет! О нет! Никто здесь даже не слышал имени Рудольфа Сикорски! Но меня не проведёшь! Я-то сразу понял, чьи уши торчат из-за кулис. И я бы всё-таки хотел узнать, Сикорски, почему вы вот уже битый час молчите и не отвечаете на мой вопрос? Зачем вам всё это понадобилось, спрашиваю я! Закрытие музея! Позорная попытка изъять из музея принадлежащие ему экспонаты! Ночные засады! И кто, чёрт подери, выключил здесь электричество! Я не знаю, что бы я стал делать, если бы у меня в глайдере не оказалось фонарика! Я шишку набил себе вот здесь, чёрт бы вас побрал! И я там что-то повалил! От души надеюсь — хочу надеяться! — что это был всего лишь макет. И молите бога, Сикорски, чтобы это был только макет, потому что, если это оригинал, вы у меня сами будете его собирать! До последнего велдинга! А если этого последнего велдинга не окажется, вы у меня, как миленький, отправитесь на Тагору...

Голос его сорвался, и он мучительно заперхал, стуча себя обоими кулаками по груди.

— Я получу когда-нибудь ответы на свои вопросы?

Я сидел, как в театре, и все это производило на меня впечатление скорее комическое,

...но тут я глянул на Экселенца и обомлел.

Сначала он удивлённо поднял брови.

Потом нахмурился.

А потом захохотал, одновременно заливисто и скрипуче, до слёз.

— Значит, Сикорски, вы дошли до ручки! Мало того, что вы скрываете правду от всей общественности — которая имеет право знать! — тут он наставительно покачал указательным пальцем, но не сдержался и продолжил хохотать. — Нет, вы в своей феодальной мании засекречивания пошли дальше. Вы скрываете правду ещё и от сотрудников, и они вынуждены приходить ко мне, чтобы мудрый и многознающий Бромберг рассказал им, что на самом деле происходило! Чтобы они — узнав то, что должно и так быть общеизвестным, — смогли работать ну хотя бы на вас, старый вы дурак...

Надо сказать, тут он попал в точку. Получить ту или иную информацию от Экселенца — если он сам не считал, что она нужна для расследования, — было непростым делом, и зачастую можно было даже не тратить времени на вопросы...

Бромберг меж тем продолжал заливаться визгливым смехом. Потом резко оборвал его.

— Я прекрасно понимаю, Сикорски, почему вы не жаждете рассказывать подробности про операцию "Зеркало" — где из-за ваших безграмотных действий погибли люди, но неужели вы действительно убеждены, что всё человечество вот так сразу возьмёт и забудет про это? Я, вот лично я, Айзек Бромберг, не позволю этого...

Я глянул на Экселенца и обомлел.

Экселенц, Странник, Рудольф Сикорски, эта ледяная глыба, этот покрытый изморозью гранитный монумент Хладнокровия и Выдержки, этот безотказный механизм для выкачивания информации, — он до макушки налился тёмной кровью, он тяжело дышал, он судорожно сжимал и разжимал костлявые веснушчатые кулаки, а знаменитые уши его пылали и жутковато подёргивались. Впрочем, он ещё сдерживался, но, наверное, только он один знал, чего это ему стоило.

— Оставь нас, Макс, — лающе скомандовал он. — Возвращайся домой.

Я вышел из мастерской.

— Так я жду ваших объяснений, Сикорски. Что означает эта засада?

— Я вижу, вы сильно напугались.

— Какой вздор! Чушь какая! Слава богу, я не из пугливых! И уж если кто меня сумеет испугать, Сикорски...

— Но вы так завопили и повалили так много мебели...

— Ну, знаете ли, если бы у вас над ухом в абсолютно пустом здании, ночью...

— Абсолютно незачем ходить в абсолютно пустые здания по ночам...

— Во-первых, это абсолютно не ваше дело, Сикорски, куда и когда я хожу! А во-вторых, когда ещё вы мне прикажете ходить? Днем здесь устраивают какие-то подозрительные ремонты, какие-то нелепые перемены экспозиции... Слушайте, Сикорски, сознайтесь: ведь это ваша затея — закрыть доступ в музей! Мне нужно срочно освежить в памяти кое-какие данные. Я являюсь сюда. Меня не пускают. Меня! Члена Ученого совета этого музея! Я звоню директору: в чем дело? Директор, милейший Грант Хочикян, мой в каком-то смысле ученик... Бедняга мнётся, бедняга красен от стыда за себя и передо мной. Но он ничего не может сделать, он обещал! Его попросили весьма уважаемые люди, и он обещал! Любопытно узнать, кто его попросил? Может быть, некий Рудольф Сикорски? Нет! О нет! Никто здесь даже не слышал имени Рудольфа Сикорски! Но меня не проведёшь! Я-то сразу понял, чьи уши торчат из-за кулис. И я бы всё-таки хотел узнать, Сикорски, почему вы вот уже битый час молчите и не отвечаете на мой вопрос? Зачем вам всё это понадобилось, спрашиваю я! Закрытие музея! Позорная попытка изъять из музея принадлежащие ему экспонаты! Ночные засады! И кто, чёрт подери, выключил здесь электричество! Я не знаю, что бы я стал делать, если бы у меня в глайдере не оказалось фонарика! Я шишку набил себе вот здесь, чёрт бы вас побрал! И я там что-то повалил! От души надеюсь — хочу надеяться! — что это был всего лишь макет. И молите бога, Сикорски, чтобы это был только макет, потому что, если это оригинал, вы у меня сами будете его собирать! До последнего велдинга! А если этого последнего велдинга не окажется, вы у меня, как миленький, отправитесь на Тагору...

Голос его сорвался, и он мучительно заперхал, стуча себя обоими кулаками по груди.

— Я получу когда-нибудь ответы на свои вопросы?

Я сидел, как в театре, и все это производило на меня впечатление скорее комическое,

...но тут я глянул на Экселенца и обомлел.

Брусок был тяжёлый и тёплый на ощупь. Я поставил его на стол перед Экселенцем. Экселенц подвинул его поближе к себе, и теперь я видел, что это действительно футляр из гладко отполированного материала ярко-янтарного цвета с едва заметной, идеально прямой линией, отделяющей слегка выпуклую крышку от массивного основания. Экселенц попытался приподнять крышку, но пальцы его скользили, и ничего у него не получалось.

— Дайте-ка мне, — нетерпеливо сказал Бромберг.

Он оттолкнул Экселенца, взялся за крышку обеими руками, поднял её и отложил в сторону.

Вот эти штуки они, по-видимому, и называли детонаторами: круглые серые блямбы миллиметров семидесяти в диаметре, уложенные одним рядом в аккуратные гнезда. Всего детонаторов было одиннадцать, и ещё два гнезда были пусты, и видно было, что дно их выстлано белесоватым ворсом, похожим на плесень, и ворсинки эти заметно шевелились, словно живые, да они, вероятно, и были в каком-то смысле живые.

Однако прежде всего в глаза мне бросились довольно сложные иероглифы, изображенные на поверхности детонаторов, по одному на каждом, и все разные. Они были большие, розовато-коричневые, слегка расплывшиеся, как бы нанесённые цветной тушью на влажную бумагу. И один их них я узнал сразу — чуть расплывшаяся стилизованная буква "ж", или, если угодно, японский иероглиф "сандзю" — маленький оригинал увеличенной копии на обороте листа №1 в деле № 07. Этот детонатор был третьим слева, если смотреть от меня.

— Да! — сказал Бромберг торжествующе. — Точно такой. Я так и знал, что не могу ошибиться.

— В чём именно?

— Размер! Размер, детали, пропорции. Вы понимаете, родимое пятно у него не просто похоже на этот значок — оно в точности такое же... Слушайте, Рудольф, услуга за услугу. Вы что, их всех пометили?

— Нет, конечно.

— Значит, у них это было с самого начала?

— Нет. Эти значки появились у них в возрасте десяти-двенадцати лет.

— Ну что же. Так я всё это и понял. Ну-с, господин полицей-президент, чего же стоит вся эта ваша секретность? Канал его у меня есть, и едва златоперстый Феб озарит верхушки этих ваших архитектурных уродов, как я немедленно свяжусь с ним, и мы всласть поговорим. И не пытайтесь меня отговаривать, Сикорски! Он сам пришёл ко мне, а я сам — понимаете? — сам, вот этой своей старой головой, сообразил, кто передо мной, и теперь он мой! Я не проникал в ваши паршивые тайны! Немножко везенья, немножко сообразительности...

— Хорошо, хорошо. Ради бога. Никаких возражений. Он ваш, встречайтесь, говорите. Всё это сейчас не важно... Скажите, Айзек, о чём вы с ним разговаривали?

Бромберг сложил руки на животе и покрутил большими пальцами. Победы, одержанные им над Экселенцем, были настолько велики и очевидны, что он, без сомнения, мог позволить себе быть великодушным.

— Разговор, надо признаться, был довольно сумбурный. Теперь-то я, конечно, понимаю,

... что этот кроманьонец просто морочил мне голову...

Я уверен, что никогда раньше стены этой скромной мастерской не слышали таких взрывов сиплого рёва вперемежку со скрипучими воплями. Таких эпитетов. Такой вакханалии эмоций. Таких абсурдных доводов и ещё более абсурдных контрдоводов. Да что там стены! В конце концов это были всего лишь стены тихого академического учреждения, далекого от житейских страстей. Но я, человек уже не первой молодости, всякого, казалось бы, повидавший, даже я никогда и нигде не слыхивал ничего подобного, во всяком случае от Экселенца. То и дело поле сражения целиком заволакивалось дымом, в котором не различить было уже предмета спора, и только подобно раскалённым ядрам проносились навстречу друг другу разнообразные "безответственные болтуны", "феодальные рыцари плаща и кинжала", "провокаторы-общественники", "плешивые агенты тайной службы", "склеротические демагоги" и "тайные тюремщики идей". Ну а менее экзотические "старые ослы", "ядовитые сморчки" и "маразматики" всех видов сыпались градом наподобие шрапнели...

Однако порой дым рассеивался, и тогда моему изумлённому и завороженному взору открывались воистину поразительные ретроспективы. Я понимал тогда, что сражение, случайным свидетелем которого я оказался, было лишь одной из бесчисленных, невидимых миру схваток беззвучной войны, начавшейся ещё в те времена,

...когда родители мои только оканчивали школу.

Я уверен, что никогда раньше стены этой скромной мастерской не слышали таких взрывов сиплого рёва вперемежку со скрипучими воплями. Таких эпитетов. Такой вакханалии эмоций. Таких абсурдных доводов и ещё более абсурдных контрдоводов. Да что там стены! В конце концов это были всего лишь стены тихого академического учреждения, далёкого от житейских страстей. Но я, человек уже не первой молодости, всякого, казалось бы, повидавший, даже я никогда и нигде не слыхивал ничего подобного, во всяком случае от Экселенца. То и дело поле сражения целиком заволакивалось дымом, в котором не различить было уже предмета спора, и только подобно раскалённым ядрам проносились навстречу друг другу разнообразные "безответственные болтуны", "феодальные рыцари плаща и кинжала", "провокаторы-общественники", "плешивые агенты тайной службы", "склеротические демагоги" и "тайные тюремщики идей". Ну а менее экзотические "старые ослы", "ядовитые сморчки" и "маразматики" всех видов сыпались градом наподобие шрапнели...

Однако порой дым рассеивался, и тогда моему изумлённому и заворожённому взору открывались воистину поразительные ретроспективы. Я понимал тогда, что сражение, случайным свидетелем которого я оказался, было лишь одной из бесчисленных, невидимых миру схваток беззвучной войны, начавшейся ещё в те времена,

...когда родители мои только оканчивали школу.

Старик Бромберг был экстремистом-теоретиком, и, как я теперь видел, давным-давно уже сидел в почках, печени и в желчном пузыре Экселенца.

Вообще говоря, функция КОМКОНа-2 — отнюдь не запрещать. Для этого мы просто недостаточно разбираемся в современной науке. Запрещает Мировой совет. А наша задача сводится к тому, чтобы реализовать эти запрещения и преграждать путь утечке информации, ибо именно утечка информации в таких случаях сплошь и рядом приводит к самым жутким последствиям.

Но Бромберг не верил этому — и ничего решительно невозможно было с ним сделать. Он не признавал компромиссов, поэтому договориться с ним было невозможно, он не признавал поражений, поэтому его невозможно было победить. Он был неуправляем, как космический катаклизм.

Но, по-видимому, даже самая высокая и абстрактная идея нуждается в достаточно конкретной точке приложения. И такой точкой, конкретным олицетворением сил мрака и зла, против которых он сражался, стал для него КОМКОН-2 вообще

...и наш Экселенц в особенности.

Довольно быстро я вспомнил, кто такой этот Айзек Бромберг. Разумеется, я слышал о нём и раньше, может быть, ещё когда сопливым мальчишкой работал в группе свободного поиска. Одну из его книг — "Как это было на самом деле" — я, безусловно, читал: это была история "Массачусетсского кошмара". Книга эта, помнится, мне не понравилась — слишком сильно было в ней памфлетное начало, слишком усердствовал автор, сдирая романтические покровы с этой действительно страшной истории, и слишком много места уделил он подробностям дискуссии о политических принципах подхода к опасным экспериментам, дискуссии, которой я в то время нисколько не интересовался.

В определённых кругах, впрочем, имя Бромберга было известно и пользовалось достаточным уважением. Его можно было бы назвать «крайним левым» известного движения дзиюистов, основанного ещё Ламондуа и провозглашавшего право науки на развитие без ограничений.

Экстремисты этого движения исповедуют принципы, которые на первый взгляд представляются совершенно естественными, а на практике сплошь да рядом оказываются неисполнимыми при каждом заданном уровне развития человеческой цивилизации (помню огромный шок, который я испытал, ознакомившись с историей цивилизации Тагоры, где эти принципы соблюдались неукоснительно с незапамятных времен их Первой Промышленной Революции).

Каждое научное открытие, которое может быть реализовано, обязательно будет реализовано.

С этим принципом трудно спорить, хотя и здесь возникает целый ряд оговорок. А вот как поступать с открытием, когда оно уже реализовано? Ответ: держать его последствия под контролем. Очень мило. А если мы не предвидим всех последствий? А если мы переоцениваем одни последствия и недооцениваем другие? Если, наконец, совершенно ясно, что мы просто не в состоянии держать под контролем даже самые очевидные и неприятные последствия? Если для этого требуются совершенно невообразимые энергетические ресурсы и моральное напряжение (как это, кстати, и случилось с Массачусетсской машиной, когда на глазах у ошеломлённых исследователей зародилась и стала набирать силу новая нечеловеческая цивилизация Земли)?

"Прекратить исследование!" — приказывает обычно в таких случаях Мировой совет. "Ни в коем случае! — провозглашают в ответ экстремисты. — Усилить контроль? Да. Бросить необходимые мощности? Да. Рискнуть? Да!" Но никаких запретов! Морально-этические запреты в науке страшнее любых этических потрясений, которые возникали или могут возникнуть в результате самых рискованных поворотов научного прогресса.

Точка зрения, безусловно, импонирующая своей динамикой, находящая безотказных апологетов среди научной молодёжи, но чертовски опасная, когда подобные принципы исповедует крупный и талантливый специалист, сосредоточивший под своим влиянием динамичный талантливый коллектив и значительные энергетические мощности.

Именно такие экстремисты-практики и были основными клиентами нашего КОМКОНа-2. Старикан же Бромберг был экстремистом-теоретиком, и именно по этой причине, вероятно, он ни разу не попал в поле моего зрения. Зато у Экселенца, как я теперь видел, он всю жизнь просидел в почках, печени и в желчном пузыре.

По роду своей деятельности мы в КОМКОНе-2 никогда никому и ничего не запрещаем. Для этого мы просто недостаточно разбираемся в современной науке. Запрещает Мировой совет. А наша задача сводится к тому, чтобы реализовать эти запрещения и преграждать путь утечке информации, ибо именно утечка информации в таких случаях сплошь и рядом приводит к самым жутким последствиям.

Очевидно, Бромберг либо не хотел, либо не мог понять этого. Борьба за уничтожение всех и всяческих барьеров на пути распространения научной информации сделалась буквально его идеей фикс. Он обладал фантастическим темпераментом и неиссякаемой энергией. Связи его в научном мире были неисчислимы, и стоило ему прослышать, что где-то результаты многообещающих исследований сданы на консервацию, как он приходил в зоологическое неистовство и рвался разоблачать, обличать и срывать покровы.

Ничего решительно невозможно было с ним сделать. Он не признавал компромиссов, поэтому договориться с ним было невозможно, он не признавал поражений, поэтому его невозможно было победить. Он был неуправляем, как космический катаклизм.

Но, по-видимому, даже самая высокая и абстрактная идея нуждается в достаточно конкретной точке приложения. И такой точкой, конкретным олицетворением сил мрака и зла, против которых он сражался, стал для него КОМКОН-2 вообще

...и наш Экселенц в особенности.

— КОМКОН-2! О, ваше иезуитство!.. Взять всем известную аббревиатуру — Комиссия по контактам с иными цивилизациями! Благородно, возвышенно! Прославленно! И спрятать за неё вашу зловонную контору! Комиссия по контролю, видите ли! Команда консерваторов, а не комиссия по контролю! Компания конспираторов!..

Экселенцу он за эти полвека надоел безмерно. Он отрывал от дела, не давал покоя, запускал ядовитые шпильки, требовал неукоснительного выполнения всех формальностей, возбуждал общественное мнение против засилия формалитета, одним словом — утомлял до изнеможения. Я не удивился бы, если бы оказалось, что двадцать лет назад Экселенц нырнул в кровавую кашу на Саракше главным образом для того, чтобы хоть немножко отдохнуть от Бромберга.

При том Экселенц, человек не только принципиальный, но и в высшей степени справедливый, полностью, видимо, отдавал себе отчёт в том, что деятельность Бромберга, если отвлечься от формы её, несёт и некую положительную социальную функцию: это был тоже вид социального контроля — контроль над контролем. Бромберг же работу Экселенца считал безусловно вредной и пламенно, искренне ненавидел. И формы, в которые выливалась эта ненависть, были настолько одиозны, что Экселенц, при всём своём хладнокровии и выдержке, совершенно терял лицо и превращался в склочного, глупого и злобного крикуна, по-видимому, каждый раз, когда сталкивался вот так, лицом к лицу, с Бромбергом.

— Вы — невежественный мозгляк! Вы паразитируете на промахах гигантов! Сами вы не способны изобрести соуса к макаронам, а берётесь судить о будущем науки! Вы же только дискредитируете дело, которое хватаетесь защищать, вы — смакователь дешёвых анекдотов!..

Видимо, старики давненько не сталкивались нос к носу и сейчас с особым остервенением изливали друг на друга накопившиеся запасы яда и желчи. Зрелище это было во многих отношениях поучительное, хотя оно и находилось в вопиющем противоречии с широко известными тезисами о том, что человек по природе добр и что он же звучит гордо. Больше всего они походили не на человеков, а на двух старых облезлых бойцовых петухов. Впервые я понял, что Экселенц уже глубокий старик.

Однако при всей своей неэстетичности этот спектакль

...обрушил на меня целую лавину поистине бесценной информации.

— КОМКОН-2! О, ваше иезуитство!.. Взять всем известную аббревиатуру — Комиссия по контактам с иными цивилизациями! Благородно, возвышенно! Прославленно! И спрятать за нее вашу зловонную контору! Комиссия по контролю, видите ли! Команда консерваторов, а не комиссия по контролю! Компания конспираторов!..

Экселенцу он за эти полвека надоел безмерно. Причём, насколько я понял, именно надоел — как надоедает кусачая муха или назойливый комар. Разумеется, он был не в состоянии нанести нашему делу сколько-нибудь существенный вред. Это было просто не в его силах. Но зато в его силах было постоянно гундеть и бубнить, галдеть и трещать, отрывать от дела, не давать покоя, запускать ядовитые шпильки, требовать неукоснительного выполнения всех формальностей, возбуждать общественное мнение против засилия формалитета, одним словом — утомлять до изнеможения. Я не удивился бы, если бы оказалось, что двадцать лет назад Экселенц нырнул в кровавую кашу на Саракше главным образом для того, чтобы хоть немножко отдохнуть от Бромберга. Мне было особенно обидно за Экселенца ещё и потому, что Экселенц, человек не только принципиальный, но и в высшей степени справедливый, полностью, видимо, отдавал себе отчёт в том, что деятельность Бромберга, если отвлечься от формы ее, несет и некую положительную социальную функцию: это был тоже вид социального контроля — контроль над контролем.

Но уж что касается ядовитого старикана Бромберга, то он был, по-видимому, начисто лишён самого элементарного чувства справедливости и всю нашу работу отметал с порога, считал безусловно вредной и пламенно, искренне ненавидел. При этом формы, в которые выливалась эта ненависть, были настолько одиозны, сами манеры этого настырного старика были до такой степени невыносимы, что Экселенц, при всём своём хладнокровии и нечеловеческой выдержке, совершенно терял лицо и превращался в склочного, глупого и злобного крикуна, по-видимому, каждый раз, когда сталкивался вот так, лицом к лицу, с Бромбергом.

— Вы — невежественный мозгляк! Вы паразитируете на промахах гигантов! Сами вы не способны изобрести соуса к макаронам, а берётесь судить о будущем науки! Вы же только дискредитируете дело, которое хватаетесь защищать, вы — смакователь дешёвых анекдотов!..

Видимо, старики давненько не сталкивались нос к носу и сейчас с особым остервенением изливали друг на друга накопившиеся запасы яда и желчи. Зрелище это было во многих отношениях поучительное, хотя оно и находилось в вопиющем противоречии с широко известными тезисами о том, что человек по природе добр и что он же звучит гордо. Больше всего они походили не на человеков, а на двух старых облезлых бойцовых петухов. Впервые я понял, что Экселенц уже глубокий старик.

Однако при всей своей неэстетичности этот спектакль

...обрушил на меня целую лавину поистине бесценной информации.

Например, история с андроидами в общих чертах была мне известна и раньше, главным образом потому, что ее всегда приводят в качестве классического примера неразрешимой этической проблемы. Однако любопытно было узнать, что доктор Бромберг отнюдь не считает вопрос с андроидами закрытым. Проблема «Субъект или объект?» в данном случае для него не существует вовсе. На тайну личности учёных, занимавшихся андроидами, ему наплевать, а право андроидов на тайну личности он полагает нонсенсом и катахрезой. Все подробности этой истории должны быть распубликованы в назидание потомству, а работы с андроидами должны продолжаться... И так далее.

Среди историй, о которых я никогда ничего не слышал раньше, моё внимание привлекла одна. Речь шла о каком-то предмете, который они называли то саркофагом, то инкубатором. С этим саркофагом-инкубатором они в своём споре каким-то неуловимым образом связывали "детонаторы" — по-видимому, те самые, за которыми явился Бромберг и которые лежали сейчас на столе передо мною, накрытые цветастой шалью. О детонаторах, впрочем, упоминалось вскользь, хотя и неоднократно, а главным образом склока клубилась вокруг "дымовой завесы отвратительной секретности", поставленной Экселенцем вокруг саркофага-инкубатора. Именно в результате этой секретности доктор имярек, получивший уникальные результаты по антропометрии и физиологии кроманьонцев (при чем здесь кроманьонцы?), вынужден был держать эти свои результаты под спудом, тормозя таким образом развитие палеоантропологии. А другой доктор имярек, разгадавший принцип работы саркофага-инкубатора, оказался в двусмысленном и стыдном положении человека, которому научная общественность приписывает открытие этого принципа, в результате чего он вообще оставил научное поприще и малюет теперь посредственные пейзажи...

Я насторожился. Детонаторы были связаны с таинственным саркофагом. За детонаторами явился сюда Бромберг.

Детонаторы Экселенц выставил как приманку для Льва Абалкина. Я стал слушать с удвоенным вниманием, надеясь, что в пылу свары старики выболтают что-нибудь еще и я наконец узнаю нечто существенное о Льве Абалкине. Но я услышал это существенное только тогда,

...когда они угомонились.

Я узнал, например, что такое операция «Зеркало». Оказывается, так были названы глобальные строго засекреченные манёвры по отражению возможной агрессии извне (предположительно — вторжения Странников), проведенные четыре десятка лет назад. Об этой операции знали буквально единицы, и миллионы людей, принимавших в ней участие, даже не подозревали об этом. Несмотря на все меры предосторожности, как это почти всегда бывает в делах глобального масштаба, несколько человек погибли. Одним из руководителей операции и ответственным за сохранение секретности был Экселенц.

История с андроидами в общих чертах была мне известна и раньше, главным образом потому, что её всегда приводят в качестве классического примера неразрешимой этической проблемы. Однако любопытно было узнать, что доктор Бромберг отнюдь не считает вопрос с андроидами закрытым. Проблема «Субъект или объект?» в данном случае для него не существует вовсе. На тайну личности учёных, занимавшихся андроидами, ему наплевать, а право андроидов на тайну личности он полагает нонсенсом и катахрезой. Все подробности этой истории должны быть распубликованы в назидание потомству, а работы с андроидами должны продолжаться... И так далее.

Среди историй, о которых я никогда ничего не слышал раньше, моё внимание привлекла одна. Речь шла о каком-то предмете, который они называли то саркофагом, то инкубатором. С этим саркофагом-инкубатором они в своём споре каким-то неуловимым образом связывали «детонаторы» — по-видимому, те самые, за которыми явился Бромберг и которые лежали сейчас на столе передо мною, накрытые цветастой шалью. О детонаторах, впрочем, упоминалось вскользь, хотя и неоднократно, а главным образом склока клубилась вокруг "дымовой завесы отвратительной секретности", поставленной Экселенцем вокруг саркофага-инкубатора. Именно в результате этой секретности доктор имярек, получивший уникальные результаты по антропометрии и физиологии кроманьонцев (при чём здесь кроманьонцы?), вынужден был держать эти свои результаты под спудом, тормозя таким образом развитие палеоантропологии. А другой доктор имярек, разгадавший принцип работы саркофага-инкубатора, оказался в двусмысленном и стыдном положении человека, которому научная общественность приписывает открытие этого принципа, в результате чего он вообще оставил научное поприще и малюет теперь посредственные пейзажи...

Я насторожился. Детонаторы были связаны с таинственным саркофагом. За детонаторами явился сюда Бромберг.

Детонаторы Экселенц выставил как приманку для Льва Абалкина. Я стал слушать с удвоенным вниманием, надеясь, что в пылу свары старики выболтают что-нибудь ещё и я наконец узнаю нечто существенное о Льве Абалкине. Но я услышал это существенное только тогда,

...когда они угомонились.

Сегодня, а вернее вчера утром, к нему явился молодой человек лет сорока — сорока пяти и представился как Александр Дымок, конфигуратор сельскохозяйственной автоматики. Роста среднего, очень бледное лицо, длинные чёрные прямые волосы, как у индейца. Он пожаловался, что на протяжении многих месяцев пытается и никак не может выяснить обстоятельства исчезновения своих родителей. Он изложил Бромбергу в высшей степени загадочную и чертовски соблазнительную в своей загадочности легенду, которую он якобы собрал по крупицам, не брезгуя даже самыми малодостоверными слухами. Легенда эта у Бромберга записана во всех подробностях, но излагать её сейчас вряд ли имеет смысл. Собственно, визит Александра Дымка преследовал единственную цель: не может ли Бромберг, крупнейший в мире знаток запрещённой науки, пролить хоть какой-нибудь свет на эту историю.

Крупнейший знаток Бромберг окунулся в свою картотеку, но ничего о супругах Дымок не обнаружил. Молодой человек был заметно огорчён этим обстоятельством и совсем уже собрался было уходить, когда в голову ему пришла счастливая мысль. Не исключено, сказал он, что фамилия его родителей вовсе и не Дымок. Не исключено также, что вся его легенда не имеет ничего общего с действительностью. Может быть, доктор Бромберг попытается вспомнить, не происходило ли в науке каких-то загадочных и впоследствии запрещённых к широкой публикации событий в годы, близкие к дате рождения Александра Дымка (февраль 36-го), поскольку родителей своих он потерял то ли в годовалом, то ли в двухлетнем возрасте...

Знаток Бромберг снова полез в свою картотеку, но на этот раз в хронологическую ее часть. За период с 33-го по 39-й годы он обнаружил в общей сложности восемь различных инцидентов, в том числе и историю с саркофагом-инкубатором.

Вместе с Александром Дымком они тщательно проанализировали каждый из этих инцидентов и пришли к выводу, что ни один из них не может быть связан с судьбой супругов Дымок.

— Отсюда я, старый дурак, сделал заключение, что судьба подарила мне историю, которая в своё время совершенно ускользнула из поля моего зрения. Представляете себе? Не запрет ваш какой-нибудь паршивый, а исчезновение двух биохимиков!..

...Уж этого бы я вам не простил, Сикорски!

И ещё битых два часа Бромберг допрашивал Александра Дымка, требуя от него вспомнить все самые мельчайшие подробности, любые, даже самые нелепые слухи, взял с него торжественное обещание пройти глубокое ментоскопирование, так что молодой человек на протяжении последнего часа явно мечтал только об одном — поскорее убраться восвояси...

Уже в самом конце разговора Бромберг совершенно случайно заметил "родимое пятно". Это родимое пятно, не имеющее, казалось бы, никакого отношения к делу, каким-то необъяснимым образом застряло у Бромберга в мозгу. Молодой человек уже давно ушёл. Бромберг уже успел сделать несколько запросов в БВИ, поговорить с двумя-тремя специалистами по поводу супругов Дымок (безрезультатно), но этот проклятый значок никак не шёл у него из головы. Во-первых, Бромберг был совершенно уверен, что уже видел его где-то и когда-то, а во-вторых, его не покидало ощущение, что об этом значке или о чём-то, связанном с этим значком, упоминалось в его беседе с Александром Дымком. И только восстановив в памяти самым скрупулёзным образом всю эту беседу фразу за фразой, он добрался наконец до саркофага, вспомнил детонаторы, и поразительная догадка о том, кто таков на самом деле Александр Дымок, осенила его.

Первым его движением было немедленно позвонить мальчику и сообщить, что тайна его происхождения раскрыта. Но научная добросовестность требовала прежде всего абсолютной достоверности, не допускающей никаких инотолкований. Бромберг знавал совпадения и покруче. Поэтому он бросился сначала звонить в музей...

— Всё понятно, — сказал Экселенц мрачно. — Спасибо вам, Айзек. Значит, теперь он знает о саркофаге...

— А почему бы ему об этом и не знать? — вскинулся Бромберг.

— Действительно, — медленно проговорил Экселенц. — Почему бы и нет?..

Мы с Экселенцем вернулись из музея к нему в кабинет

7 января его неожиданно посетил только что прибывший с Тагоры коллега, так сказать, по роду деятельности, высокопочтенный доктор Ас-Су. Целью этого визита было уточнение ряда действительно существенных деталей, касающихся намечаемого расширения сферы деятельности официальных наблюдателей Тагоры на нашей планете. Когда деловая часть разговора была закончена и маленький доктор Ас-Су принялся за свой любимый земной напиток (холодный ячменный кофе с синтетическим мёдом), высокие стороны принялись обмениваться забавными и страшными историческими анекдотами, излагать которые друг другу они были издавна большими мастерами и любителями.

В частности, доктор Ас-Су рассказал, как полтораста земных лет назад при закладке фундамента Третьей Большой Машины тагорские строители обнаружили в базальтовой толще Приполярного Континента поразительное устройство, которое в терминах землян можно было бы назвать хитроумно сконструированным садком, содержащим двести три личинки тагорян в латентном состоянии. Возраст находки сколько-нибудь точно установить не удалось, однако ясно было, что этот садок был заложен задолго до Великой Генетической Революции, то есть ещё в те времена, когда каждый тагорянин в своем развитии проходил стадию личинки...

— Поразительно, — пробормотал Сикорски. — Неужели в те времена ваш народ обладал настолько развитой технологией?

— Разумеется, нет! — ответил доктор Ас-Су. — Безусловно, это была затея Странников.

— Но зачем?

— Слишком трудно ответить на этот вопрос. Мы даже и не пытались на него ответить.

— И что же дальше случилось с этими двумя сотнями маленьких тагорян?

— Хм... Вы задаёте странный вопрос. Личинки начали спонтанно развиваться, и мы, разумеется, немедленно уничтожили это устройство со всем его содержимым... Неужели вы можете представить себе народ, который поступил бы в этой ситуации иначе?

— Могу, — сказал Сикорски.

На другой день, 8 января 38-го года, высокий посол Единой Тагоры отбыл на родину в связи с состоянием здоровья. Ещё через несколько дней на Земле и на всех других планетах, где селились и работали земляне, не осталось ни одного тагорца. А ещё через месяц все без исключения земляне, работавшие на Тагоре, были поставлены перед необходимостью вернуться на Землю.

Связь с Тагорой прекратилась на двадцать пять лет.

21 декабря 37-го года отряд Следопытов под командой Бориса Фокина высадился на каменистом плато безымянной планетки в системе ЕН 9173, имея задачей обследовать обнаруженные здесь ещё в прошлом веке развалины каких-то сооружений, приписываемых Странникам.

24 декабря интравизорная съёмка зафиксировала под развалинами наличие обширного помещения в толще скальных пород на глубине более трёх метров.

25 декабря Борис Фокин с первой же попытки и без всяких неожиданностей проник в это помещение. Оно было выполнено в форме полусферы радиусом в десять метров. Полусфера эта была облицована янтарином, материалом весьма характерным для цивилизации Странников, и содержала весьма громоздкое устройство, которое с лёгкой руки одного из следопытов стали называть саркофагом.

26 декабря Борис Фокин запросил и получил из соответствующего отдела КОМКОН на разрешение на обследование саркофага своими силами. Он провозился с саркофагом трое суток. За это время удалось определить возраст находки (40—45 тысяч лет), обнаружить, что саркофаг потребляет энергию, и даже установить несомненную связь между саркофагом и расположенными над ним развалинами. Уже тогда была высказана гипотеза, впоследствии подтвердившаяся, что указанные «развалины» вовсе развалинами не являются, а представляют собой часть обширной, охватывающей всю поверхность планетки системы, предназначенной для поглощения и трансформации всех видов даровой энергии, как планетарной, так и космической (сейсмика, флюктуации магнитного поля, метеоявления, излучение центрального светила, космические лучи и так далее).

29 декабря Борис Фокин связался непосредственно с Комовым и потребовал к себе лучшего специалиста-эмбриолога.

Комов, разумеется, запросил объяснений, но Борис Фокин от объяснений уклонился и предложил Комову прибыть лично, но при этом обязательно в сопровождении эмбриолога.

Когда-то в далёкой молодости Комову приходилось работать вместе с Фокиным, и у него осталось от Фокина впечатление скорее нелестное. Поэтому сам он лететь и не подумал, однако эмбриолога послал — правда, далеко не самого лучшего, а просто первого же согласившегося: некоего Марка Ван Блеркома (впоследствии Комов неоднократно рвал на себе волосы, вспоминая об этом своем решении, ибо Марк Ван Блерком оказался закадычным другом небезызвестного Айзека П. Бромберга).

30 декабря Марк Ван Блерком убыл в распоряжение Бориса Фокина и уже через несколько часов отправил Комову открытым текстом поразительное сообщение. В этом сообщении он утверждал, что так называемый саркофаг представляет собой на самом деле не что иное, как своего рода эмбриональный сейф совершенно фантастической конструкции. В сейфе содержится тринадцать оплодотворённых яйцеклеток вида хомо сапиенс, причём все они представляются вполне жизнеспособными,

...хотя и пребывают в латентном состоянии.

"30 декабря Марк Ван Блерком отправил открытым текстом сообщение: так называемый саркофаг представляет собой на самом деле не что иное, как своего рода эмбриональный сейф совершенно фантастической конструкции. В сейфе содержится тринадцать оплодотворённых яйцеклеток вида хомо сапиенс, причём все они представляются вполне жизнеспособными, хотя и пребывают в латентном состоянии..."

Бромберг ещё раз прокашлялся, после чего сменил вдохновенный тон на более привычный язвительный:

— Естественно, как только до всех этих перестраховщиков дошло, что тут можно хоть что-то запретить, информация об этом интереснейшем феномене, сулящем так много для науки, была немедленно засекречена. Вот эти любопытные артефакты были сочтены так называемыми детонаторами. Насколько мне известно — а мне известно не так уж мало! — выживший из ума ещё в молодости Сикорски ухитрился заразить своей паранойей большую часть Мирового Совета! Нет, вы только посмотрите, чего именно они боятся!

Я посмотрел. На столе стоял футляр из гладко отполированного материала ярко-янтарного цвета. Внутри лежали круглые серые блямбы миллиметров семидесяти в диаметре, уложенные одним рядом в аккуратные гнезда. Всего детонаторов было одиннадцать, и ещё два гнезда были пусты, и видно было, что дно их выстлано белесоватым ворсом, похожим на плесень, и ворсинки эти заметно шевелились, словно живые, да они, вероятно, и были в каком-то смысле живые. Однако прежде всего в глаза мне бросились довольно сложные иероглифы, изображенные на поверхности "детонаторов", по одному на каждом, и все разные. Они были большие, розовато-коричневые, слегка расплывшиеся, как бы нанесённые цветной тушью на влажную бумагу. И один их них я узнал сразу — чуть расплывшаяся стилизованная буква "ж", или, если угодно, японский иероглиф "сандзю" — маленький оригинал увеличенной копии на обороте листа №1 в деле № 07. Эта блямба была третьей слева, если смотреть от меня.

Это было любопытно — однако не более того. Подобных артефактов хватало в любом из залов этого музея. Ни в футляре, ни в блямбах я не видел решительного ничего пугающего.

— Но, — старческое скрипение Айзека снова стало набирать вдохновенные обороты, — если нормальный человек сталкивается с очередным актом тайной деятельности, его долг — воспрепятствовать ползучему средневековью...

— Айзек, — прервал его я, опасаясь лекции ещё на полчаса, — а где сам Абалкин?

— А он посмотрел на все эти так называемые "детонаторы", — ядом, сочившимся из голоса Бромберга, можно было смазывать стрелы для охоты на Тагоре, — обоснованно охарактеризовал вашу неуважаемую организацию как "банду сбесившихся от страха идиотов", и ушёл. Никак не могу сказать, что он ошибся...

То есть Абалкина я снова упустил.

Что ж, пора было звонить Экселенцу...

А 6 октября 38-го года, — в один день — родились пять девочек и восемь мальчиков, крепкие, горластые, абсолютно здоровые человеческие младенцы. К моменту их появления на свет всё уже было готово. Их приняли и осмотрели медицинские светила, члены Мирового совета и консультанты комиссии по тринадцати, обмыли и спеленали их и в тот же день в специально оборудованном корабле доставили на Землю. К вечеру в тринадцати яслях, разбросанных по всем шести материкам, заботливые няни уже хлопотали над тринадцатью сиротами и посмертными детьми, которые никогда не увидят своих родителей и единой матерью которых отныне становилось всё огромное доброе человечество. Легенды об их происхождении уже были подготовлены самим Рудольфом Сикорски и по специальному разрешению Мирового совета введены в БВИ.

Судьба Льва Вячеславовича Абалкина, как и судьбы остальных двенадцати его «единоутробных» сестёр и братьев, была отныне запрограммирована на много лет вперёд, и много лет она абсолютно ничем не отличалась от судеб сотен миллионов его обычных, земных сверстников.

В яслях он, как и полагается всякому младенцу, сначала лежал, потом ползал, потом ковылял, потом забегал. Его окружали такие же младенцы, и над ним хлопотали заботливые взрослые, такие же, как и в сотнях тысяч других яслей планеты.

Правда, ему повезло, как немногим. В тот самый день, когда его принесли в ясли, туда же поступила на работу простым наблюдающим врачом Ядвига Михайловна Леканова — один из крупнейших в мире специалистов по детской психологии.

Почему-то захотелось ей спуститься с горних высот чистой науки и вернуться к тому, с чего она начинала несколько десятилетий назад. А когда шестилетний Лева Абалкин был переведён со всей своей группой в сыктывкарскую школу-интернат 241, та же Ядвига Михайловна сочла, что пора ей теперь поработать с детишками школьного возраста,

... и перевелась наблюдающим врачом в эту же школу.

6 октября 38-го года, — в один день — родились пять девочек и восемь мальчиков, крепкие, горластые, абсолютно здоровые человеческие младенцы. К моменту их появления на свет всё уже было готово. Их приняли и осмотрели медицинские светила, члены Мирового совета и консультанты комиссии по тринадцати, обмыли и спеленали их и в тот же день в специально оборудованном корабле доставили на Землю. К вечеру в тринадцати яслях, разбросанных по всем шести материкам, заботливые няни уже хлопотали над тринадцатью сиротами и посмертными детьми, которые никогда не увидят своих родителей и единой матерью которых отныне становилось всё огромное доброе человечество. Легенды об их происхождении уже были подготовлены самим Рудольфом Сикорски и по специальному разрешению Мирового совета введены в БВИ.

Судьба Льва Вячеславовича Абалкина, как и судьбы остальных двенадцати его «единоутробных» сестёр и братьев, была отныне запрограммирована на много лет вперёд, и много лет она абсолютно ничем не отличалась от судеб сотен миллионов его обычных, земных сверстников.

В яслях он, как и полагается всякому младенцу, сначала лежал, потом ползал, потом ковылял, потом забегал. Его окружали такие же младенцы, и над ним хлопотали заботливые взрослые, такие же, как и в сотнях тысяч других яслей планеты.

Правда, ему повезло, как немногим. В тот самый день, когда его принесли в ясли, туда же поступила на работу простым наблюдающим врачом Ядвига Михайловна Леканова — один из крупнейших в мире специалистов по детской психологии.

Почему-то захотелось ей спуститься с горних высот чистой науки и вернуться к тому, с чего она начинала несколько десятилетий назад. А когда шестилетний Лева Абалкин был переведён со всей своей группой в сыктывкарскую школу-интернат 241, та же Ядвига Михайловна сочла, что пора ей теперь поработать с детишками школьного возраста,

... и перевелась наблюдающим врачом в эту же школу.

Лёва Абалкин рос и развивался, как вполне обычный мальчик, склонный, может быть, к лёгкой меланхолии и замкнутости, но никакие отклонения его психотипа от нормы не превышали средних значений и значительно уступали крайним возможным отклонениям. Так же благополучно обстояло у него дело и с физическим развитием. Он не отличался от прочих ни повышенной хрупкостью, ни какой-нибудь выдающейся силой. Короче говоря, это был крепкий, здоровый, вполне обыкновенный мальчик, выделявшийся среди своих однокашников, по преимуществу славян, разве что иссиня-чёрными прямыми волосами, которыми он очень гордился и всё норовил отращивать до плеч. Так было до ноября 47-го года.

16 ноября, проводя регулярный осмотр, Ядвига Михайловна обнаружила у Левы на сгибе правого локтя небольшой синяк с припухлостью. Синяк у мальчишки — невелика редкость, и Ядвига Михайловна не обратила на него никакого внимания, а потом, разумеется, забыла бы о нём, если бы через неделю, 23 ноября, не оказалось, что синяк не только не исчез, но странно трансформировался. Его уже, собственно, нельзя было назвать синяком, это было уже нечто вроде татуировки — жёлто-коричневый маленький значок в виде стилизованной буквы "ж". Осторожные расспросы показали, что Лёва Абалкин понятия не имеет, откуда у него это взялось и почему. Было совершенно ясно, что до сих пор он попросту не знал и не замечал, что у него что-то там появилось на сгибе правого локтя.

Поколебавшись, Ядвига Михайловна сочла своей обязанностью сообщить об этом маленьком открытии доктору Сикорски. Доктор Сикорски принял информацию без всякого интереса, однако в конце декабря вдруг вызвал Ядвигу Михайловну по видеотелефону и осведомился, как обстоят дела с родимым пятном у Льва Абалкина. Без изменений, ответила несколько удивлённая Ядвига Михайловна. Если вас не затруднит, попросил доктор Сикорски, как-нибудь незаметно для мальчика сфотографируйте это пятно и перешлите фотографию мне.

Лев Абалкин был первым из "подкидышей", у кого на сгибе правого локтя появился значок. В течение последующих двух месяцев родимые пятна, имеющие более или менее замысловатые формы, появились еще у восьми "подкидышей" при совершенно сходных обстоятельствах: синяк с припухлостью вначале, никаких внешних причин, никаких болезненных ощущений, а через неделю — жёлто-коричневый значок. К концу 48-го года "клеймо Странников" носили уже все тринадцать. И тогда было сделано поистине удивительное и страшноватое открытие, вызвавшее к жизни понятие "детонатор".

Кто первым ввёл это понятие — определить теперь уже невозможно. По мнению Рудольфа Сикорски, оно как нельзя более точно и грозно определяло суть дела. Ещё в 39-м году, через год после рождения "подкидышей", ксенотехники, занимавшиеся демонтажом опустевшего инкубатора, обнаружили в его недрах длинный ящик из янтарина, содержащий тринадцать серых круглых дисков со значками на них. В недрах инкубатора были обнаружены тогда предметы и более загадочные, чем этот ящик-футляр, и поэтому никто специального внимания на него не обратил. Футляр был транспортирован в Музей внеземных культур, описан в закрытом издании "материалов по саркофагу-инкубатору" как элемент системы жизнеобеспечения, успешно выдержал вялый натиск какого-то исследователя, попытавшегося понять, что это такое и для чего может пригодиться, а затем отфутболен в уже переполненный спецсектор предметов

... на целых десять лет.

Лёва Абалкин рос и развивался, как вполне обычный мальчик, склонный, может быть, к лёгкой меланхолии и замкнутости, но никакие отклонения его психотипа от нормы не превышали средних значений и значительно уступали крайним возможным отклонениям. Так же благополучно обстояло у него дело и с физическим развитием. Он не отличался от прочих ни повышенной хрупкостью, ни какой-нибудь выдающейся силой. Короче говоря, это был крепкий, здоровый, вполне обыкновенный мальчик, выделявшийся среди своих однокашников, по преимуществу славян, разве что иссиня-чёрными прямыми волосами, которыми он очень гордился и всё норовил отращивать до плеч. Так было до ноября 47-го года.

16 ноября, проводя регулярный осмотр, Ядвига Михайловна обнаружила у Левы на сгибе правого локтя небольшой синяк с припухлостью. Синяк у мальчишки — невелика редкость, и Ядвига Михайловна не обратила на него никакого внимания, а потом, разумеется, забыла бы о нём, если бы через неделю, 23 ноября, не оказалось, что синяк не только не исчез, но странно трансформировался. Его уже, собственно, нельзя было назвать синяком, это было уже нечто вроде татуировки — жёлто-коричневый маленький значок в виде стилизованной буквы "ж". Осторожные расспросы показали, что Лёва Абалкин понятия не имеет, откуда у него это взялось и почему. Было совершенно ясно, что до сих пор он попросту не знал и не замечал, что у него что-то там появилось на сгибе правого локтя.

Поколебавшись, Ядвига Михайловна сочла своей обязанностью сообщить об этом маленьком открытии доктору Сикорски. Доктор Сикорски принял информацию без всякого интереса, однако в конце декабря вдруг вызвал Ядвигу Михайловну по видеотелефону и осведомился, как обстоят дела с родимым пятном у Льва Абалкина. Без изменений, ответила несколько удивлённая Ядвига Михайловна. Если вас не затруднит, попросил доктор Сикорски, как-нибудь незаметно для мальчика сфотографируйте это пятно и перешлите фотографию мне.

Лев Абалкин был первым из «подкидышей», у кого на сгибе правого локтя появился значок. В течение последующих двух месяцев родимые пятна, имеющие более или менее замысловатые формы, появились ещё у восьми "подкидышей" при совершенно сходных обстоятельствах: синяк с припухлостью вначале, никаких внешних причин, никаких болезненных ощущений, а через неделю — жёлто-коричневый значок. К концу 48-го года "клеймо Странников" носили уже все тринадцать. И тогда было сделано поистине удивительное и страшноватое открытие, вызвавшее к жизни понятие «детонатор».

Кто первым ввёл это понятие — определить теперь уже невозможно. По мнению Рудольфа Сикорски, оно как нельзя более точно и грозно определяло суть дела. Ещё в 39-м году, через год после рождения "подкидышей", ксенотехники, занимавшиеся демонтажом опустевшего инкубатора, обнаружили в его недрах длинный ящик из янтарина, содержащий тринадцать серых круглых дисков со значками на них. В недрах инкубатора были обнаружены тогда предметы и более загадочные, чем этот ящик-футляр, и поэтому никто специального внимания на него не обратил. Футляр был транспортирован в Музей внеземных культур, описан в закрытом издании "материалов по саркофагу-инкубатору" как элемент системы жизнеобеспечения, успешно выдержал вялый натиск какого-то исследователя, попытавшегося понять, что это такое и для чего может пригодиться, а затем отфутболен в уже переполненный спецсектор предметов

... на целых десять лет.

Детонаторами занялись вплотную. Соответственно подобранные люди, снабжённые соответствующими полномочиями и рекомендациями, провели в прекрасно оборудованных лабораториях музея цикл тщательно продуманных исследований. Результаты этих исследований можно было бы со спокойной совестью назвать нулевыми, если бы не одно странное и даже, прямо скажем, трагическое обстоятельство.

С одним из детонаторов был проведён эксперимент на регенерацию. Эксперимент дал отрицательные результаты: в отличие от многих предметов материальной культуры Странников детонатор номер 12 (значок "М готическое"), будучи разрушен, не восстановился. А спустя два дня в Северных Андах попала под горный обвал группа школьников из интерната "Темпладо" — двадцать семь девчонок и мальчишек во главе с учителем. Многие получили ушибы и ранения, но все остались живы, кроме Эдны Ласко, личное дело номер 12, значок "М готическое".

Безусловно, это могло быть случайностью. Но исследования детонаторов были приостановлены, и через Мировой совет удалось провести их как запрещённые.

И было ещё одно происшествие, но много позже, уже в 62-м году, когда Рудольф Сикорски, по местному прозвищу Странник, резидентствовал на Саракше.

Дело в том, что именно благодаря его отсутствию на Земле группе психологов, входящих в состав Комиссии по тринадцати, удалось добиться разрешения на частичное раскрытие тайны личности одному из "подкидышей". Для эксперимента был выбран Корней Яшмаа — номер 11, значок "Эльбрус".

После тщательной подготовки ему была рассказана вся правда о его происхождении. Только о нём. Больше ни о ком. Корней Яшмаа кончал тогда школу прогрессоров. Судя по всем обследованиям, это был человек с чрезвычайно устойчивой психикой и очень сильной волей, весьма незаурядный человек по всем своим задаткам. Психологи не ошиблись.

Корней Яшмаа воспринял информацию с поразительным хладнокровием, — видимо, окружающий мир интересовал его много больше, чем тайна собственного происхождения. Осторожное предупреждение психологов о том, что в нём, возможно, заложена скрытая программа, которая в любой момент может направить его деятельность против интересов человечества, — это предупреждение нисколько не взволновало его. Он откровенно признался, что хотя и понимает свою потенциальную опасность, но совершенно в неё не верит. Он охотно согласился на регулярное самонаблюдение, включающее, между прочим, ежедневное обследование индикатором эмоций, и даже сам предложил сколь угодно глубокое ментоскопирование. Словом, комиссия могла быть довольна: по крайней мере один из «подкидышей»

... стал теперь сознательным и сильным союзником Земли.

— Не могу я пить этот кофе, и есть я не могу уже четвёртый день подряд...

— Экселенц, ну что вы, в самом деле... Ну почему обязательно чёрт с рогами? В конце концов, что плохого мы можем сказать о Странниках? Ну, возьмите вы операцию «Мёртвый мир». Ведь они там как-никак население целой планеты спасли! Несколько миллиардов человек!

— Утешаешь... А ведь они там не население спасали. Они планету спасали от населения! И очень успешно. А куда делось население — этого нам знать не дано.

— Почему — планету?

— А почему — население?

— Ну ладно. Дело даже не в этом. Пусть вы правы: программа, детонаторы, чёрт с рогами... Ну что он нам может сделать? Ведь он один.

— Мальчик, ты думаешь над этим едва полчаса, а я ломаю голову вот уже сорок лет. И не только я. И мы ничего не придумали, вот что хуже всего. И никогда ничего не придумаем, потому что самые умные и опытные из нас — это всего-навсего люди. Мы не знаем, чего они хотят. Мы не знаем, что они могут. И никогда не узнаем. Единственная надежда — что в наших метаниях, судорожных и беспорядочных, мы будем то и дело совершать шаги, которых они не предусмотрели. Не могли они предусмотреть всё. Этого никто не может. И всё-таки каждый раз, решаясь на какое-то действие, я ловлю себя на мысли, что именно этого они от меня и ждали, что именно этого-то делать не следует. Я дошёл до того, что, старый дурак, радуюсь, что мы не уничтожили этот проклятый саркофаг сразу же, в первый же день. Вот тагоряне уничтожили — и посмотри теперь на них! Этот жуткий тупик, в который они упёрлись... Может быть, это как раз и есть следствие того самого разумного, самого рационального поступка, который они совершили полтора века назад. Но ведь, с другой-то стороны, сами себя они в тупике не считают! Это тупик с нашей, человеческой точки зрения! А со своей точки зрения они процветают и благоденствуют и, безусловно, полагают, что обязаны этим своевременному радикальному решению... Или вот мы решили не допускать взбесившегося Абалкина к детонаторам. А может быть, именно этого они от нас и ждали?

Он положил лысый череп на ладони и замотал головой.

— Мы все устали, Мак. Как мы все устали! Мы уже больше не можем думать на эту тему. От усталости мы становимся беспечными и всё чаще говорим друг другу: «А, обойдётся!» Раньше Горбовский был в меньшинстве, а теперь семьдесят процентов комиссии приняли его гипотезу. «Жук в муравейнике»... Ах, как это было бы прекрасно! Как хочется верить в это! Умные дяди из чисто научного любопытства сунули в муравейник жука и с огромным прилежанием регистрируют все нюансы муравьиной психологии, все тонкости их социальной организации. А муравьи-то перепуганы, а муравьи-то суетятся, переживают, жизнь готовы отдать за родимую кучу, и невдомёк им, беднягам, что жук сползёт в конце концов с муравейника и убредёт своей дорогой, не причинив никому никакого вреда. Представляешь, Мак? Никакого вреда! Не суетитесь, муравьи! Все будет хорошо... А если это не «Жук в муравейнике»? А если это «Хорёк в курятнике»?

Ты знаешь, что это такое, Мак, «Хорёк в курятнике»?

И тут он взорвался. Он грохнул кулаками по столу и заорал, уставясь на меня бешеными зелёными глазами:

— Мерзавцы! Сорок лет они у меня вычеркнули из жизни! Сорок лет они делают из меня муравья! Я ни о чём другом не могу думать! Они сделали меня трусом! Я шарахаюсь от собственной тени, я не верю собственной бездарной башке! Ну, что ты вытаращился на меня? Через сорок лет ты будешь такой же, а может быть, и гораздо скорее, потому что события пойдут вскачь! Они пойдут так, как мы, старичьё, и не подозревали, и мы всем гуртом уйдём в отставку, потому что нам с этим не справиться. И всё это навалится на вас! А вам с этим тоже не справиться! Потому что вы...

Он замолчал. Он уже смотрел не на меня, а поверх моей головы. И он медленно поднимался из-за стола.

Я обернулся. На пороге, в проёме распахнутой двери,

стоял Лев Абалкин.

Мне казалось, что я не терял ни секунды, — однако Экселенц успел раньше меня. Как ни удивительно — это было слышно. Даже если бы я не знал, куда идти в огромном здании музея, то мог бы сориентироваться по звукам отвратительного, совершенно базарного скандала.

Когда я вбежал в зал, то увидел неправдоподобную до карикатурности картину. Экселенц — длинный, тощий, угловатый — стоял неподалёку от входа. В руке у него был любимый его восьмизарядный "герцог" двадцать шестого калибра, и я оторопел. То, что шеф достал пистолет, могло означать только одно: Экселенц был готов стрелять. Никогда Экселенц не обнажал оружия для того, чтобы пугать, грозить или вообще производить впечатление, — только для того, чтобы убивать.

Однако прямо сейчас сделать прицельный выстрел ему было бы затруднительно. Потому что с одной стороны в пистолет вцепился Бромберг — заграбастав смертоносное оружие запросто, со стороны дула, будто игрушку, пренебрегая всеми мыслимыми нормами безопасности, — а с другой стороны над Экселенцем нависал высоченный сухопарый седой человек, похожий на сильно исхудавшего великана из средневековой сказки. И выражение лица у него было флегматичное, будто наблюдал он за безмятежной водной гладью, сидя с удочкой на озере.

Зато другие участники мизансцены себя не сдерживали. Разрумянившийся, вошедший в раж Бромберг скрипуче вопил про сумасшедших параноиков, которые готовы перестрелять половину человечества, чтобы заглушить собственные страхи. Экселенц, Странник, Рудольф Сикорски, эта ледяная глыба, этот покрытый изморозью гранитный монумент Хладнокровия и Выдержки, этот безотказный механизм для выкачивания информации до макушки налился тёмной кровью, тяжело дышал, знаменитые уши его пылали и жутковато подёргивались — и он сипло ревел в ответ про безответственных провокаторов, которые неспособны придумать соуса к макаронам, но паразитируют на гигантах...

Я уверен, что никогда раньше стены этой скромной мастерской не слышали таких эпитетов, такой вакханалии эмоций, таких абсурдных доводов и ещё более абсурдных контрдоводов. Да что там стены! В конце концов это были всего лишь стены тихого академического учреждения, далёкого от житейских страстей. Но я, человек, казалось бы, повидавший всякого, даже я никогда и нигде не слыхивал ничего подобного, во всяком случае от Экселенца. То и дело поле сражения целиком заволакивалось дымом, в котором не различить было уже предмета спора, и только подобно раскалённым ядрам проносились навстречу друг другу разнообразные "безответственные болтуны", "феодальные рыцари плаща и кинжала", "массовики-затейники от псевдонауки", "плешивые агенты тайной службы", "склеротические демагоги" и "тайные тюремщики идей". Ну а менее экзотические "старые ослы", "ядовитые сморчки" и "маразматики" всех видов сыпались градом наподобие шрапнели. Рикошетом доставалось и великану — я уяснил, что фамилия его Блерком и что он приятель Бромберга, но какое сообщение ставит ему в вину Экселенц, я не понял.

Позади, у стола, на котором находилась янтарного цвета коробка, стоял Лев Абалкин. Лицо его было неподвижно, глаза полузакрыты, и только едва уловимо кривились тонкие губы. А в углу возле стеллажей с экспонатами испуганно жались друг к другу три молоденьких сотрудницы музея — судя по всему, стажёры. Никак не могу их винить: зрелище и правда было изрядно устрашающим — хотя отчасти и комичным.

Что произошло дальше, я не успел увидеть. То ли Бромберг дёрнул за пистолет, то ли палец Экселенца неудачно соскользнул на спусковой крючок...

... но грянул сухой, короткий выстрел

Абалкин великолепно владел собой. Лицо его было совершенно неподвижно, и глаза были полузакрыты, словно он дремал стоя. Но я-то чувствовал, что перед нами человек в последнем градусе бешенства.

— Так вот, я пришёл сюда сказать, что вы поступили с нами глупо и гнусно. Вы исковеркали мою жизнь и в результате ничего не добились. Я — на Земле и более не намерен Землю покидать. Прошу вас иметь в виду, что и надзора вашего я больше не потерплю и избавляться от него буду беспощадно.

— Как от Тристана?

Абалкин, казалось, не слыхал этой реплики.

— Я вас предупредил. Теперь пеняйте на себя. Я намерен теперь жить по-своему и прошу больше не вмешиваться в мою жизнь.

— Хорошо. Не будем вмешиваться. Но скажите мне, Лев, разве вам не нравилась ваша работа?

— Теперь я сам буду выбирать себе работу.

— Очень хорошо. Великолепно. А в свободное от работы время пораскиньте, пожалуйста, мозгами и попробуйте представить себя на нашем месте. Как бы вы поступили с "подкидышами"?

Что-то вроде усмешки промелькнуло на лице Абалкина.

— Здесь нет материала для размышлений. Здесь всё очевидно. Надо было мне всё рассказать, сделать меня своим сознательным союзником...

— А вы бы через пару месяцев покончили с собой? Страшно ведь, Лёва, ощущать себя угрозой для человечества, это не всякий выдержит...

— Чепуха. Это все бредни наших психологов. Я — землянин! Когда я узнал, что мне запрещено жить на Земле, я чуть не спятил! Только андроидам запрещено жить на Земле. Я мотался, как сумасшедший, — искал доказательств, что я не андроид, что у меня было детство, что я работал с голованами... Вы боялись свести меня с ума? Ну, так это вам почти удалось!

— А кто сказал, что вам запрещено жить на Земле?

— А что — это неправда? Может быть, мне разрешено жить на Земле?

— Теперь — не знаю... Наверное, да. Но посудите сами, Лёва! На всём Саракше только один Тристан знал, что вы не должны возвращаться на Землю. А он вам этого сказать не мог...

... Или всё-таки сказал?

Когда я очухался, голова моя покоилась на тёплых коленях незнакомой пожилой женщины, и я был словно на дне колодца, и на меня сверху вниз встревоженно глядели незнакомые лица, и кто-то предлагал не тесниться и дать мне больше воздуху, и ещё кто-то заботливо подсовывал к моему носу ядовито пахнущую ампулу, а рассудительный голос вещал в том смысле, что оснований для тревоги никаких нет — может же стать человеку дурно на улице...

Тело мое казалось мне туго надутым воздушным шаром, который с тихим звоном колышется над самой землей. Боли не было. Судя по всему, я попался на самый обыкновенный «поворот вниз», нанесённый, правда, из такой позиции, из которой его никто и никогда не проводит.

— Ничего, он уже очнулся, всё будет в порядке...

— Лежите, лежите, пожалуйста, вам просто стало дурно...

— Сейчас будет врач, ваш друг уже побежал за врачом...

Я сел. Меня поддерживали за плечи. Внутри меня по-прежнему звенело, но голова была совершенно ясной. Я должен был встать, однако пока это было не в моих силах. Сквозь частокол ног и тел, окружавших меня, я видел, что глайдер исчез. И всё-таки Абалкин не сумел довести дело до конца. Попади он на два сантиметра левее, я провалялся бы без памяти до вечера. Но то ли он промахнулся, то ли сработал у меня в последнее мгновение защитный рефлекс.

Со свистящим шелестом рядом опустился глайдер, и прямо через борт его сквозь толпу устремился сухопарый мужчина, на ходу вопрошая:

— Что тут случилось? Я врач! В чём дело?..

И откуда только у меня ноги взялись! Я вскочил ему навстречу и, схватив за рукав, толкнул к пожилой женщине, которая только что поддерживала мою голову и всё ещё стояла на коленях.

— Женщине плохо, помогите ей...

Язык едва слушался меня. В ошарашенной тишине я продрался к глайдеру, перевалился через борт на сиденье и включил двигатель. Я ещё успел услышать изумлённо-протестующий вопль: "Но позвольте же!..", а в следующее мгновение подо мной распахнулась

залитая солнцем Площадь Звезды.

Детонаторами занялись вплотную. Соответственно подобранные люди, снабжённые соответствующими полномочиями и рекомендациями, провели в прекрасно оборудованных лабораториях музея цикл тщательно продуманных исследований. Результаты этих исследований можно было бы со спокойной совестью назвать нулевыми, если бы не одно странное и даже, прямо скажем, трагическое обстоятельство.

С одним из детонаторов был проведён эксперимент на регенерацию. Эксперимент дал отрицательные результаты: в отличие от многих предметов материальной культуры Странников детонатор номер 12 (значок "М готическое"), будучи разрушен, не восстановился. А спустя два дня в Северных Андах попала под горный обвал группа школьников из интерната "Темпладо" — двадцать семь девчонок и мальчишек во главе с учителем. Многие получили ушибы и ранения, но все остались живы, кроме Эдны Ласко, личное дело номер 12, значок "М готическое".

Безусловно, это могло быть случайностью. Но исследования детонаторов были приостановлены, и через Мировой совет удалось провести их как запрещённые.

И было ещё одно происшествие, но много позже, уже в 62-м году, когда Рудольф Сикорски, по местному прозвищу Странник, резидентствовал на Саракше.

Дело в том, что именно благодаря его отсутствию на Земле группе психологов, входящих в состав Комиссии по тринадцати, удалось добиться разрешения на частичное раскрытие тайны личности одному из "подкидышей". Для эксперимента был выбран Корней Яшмаа — номер 11, значок "Эльбрус".

После тщательной подготовки ему была рассказана вся правда о его происхождении. Только о нём. Больше ни о ком. Корней Яшмаа кончал тогда школу прогрессоров. Судя по всем обследованиям, это был человек с чрезвычайно устойчивой психикой и очень сильной волей, весьма незаурядный человек по всем своим задаткам. Психологи не ошиблись.

Корней Яшмаа воспринял информацию с поразительным хладнокровием, — видимо, окружающий мир интересовал его много больше, чем тайна собственного происхождения. Осторожное предупреждение психологов о том, что в нём, возможно, заложена скрытая программа, которая в любой момент может направить его деятельность против интересов человечества, — это предупреждение нисколько не взволновало его. Он откровенно признался, что хотя и понимает свою потенциальную опасность, но совершенно в неё не верит. Он охотно согласился на регулярное самонаблюдение, включающее, между прочим, ежедневное обследование индикатором эмоций, и даже сам предложил сколь угодно глубокое ментоскопирование. Словом, комиссия могла быть довольна: по крайней мере один из "подкидышей"

... стал теперь сознательным и сильным союзником Земли.

Я позвонил Экселенцу и сообщил про несчастный случай с Глумовой.

— Ты уверен, что это именно несчастный случай? — поинтересовался шеф.

Я пожал плечами.

— Вероятнее всего, именно так. Не вижу никого, кому была бы выгодна её смерть.

Он кивнул.

— Значит, эта ниточка оборвана. Жаль... Продолжай заниматься расследованием. Что касается этого случая — я сам проверю. Не отвлекайся.

Экран видеофона погас.

Вернувшись к себе в кабинет, я полдня сидел над бумагами, что передал мне Экселенц. Работа не шла. Я никак не мог отделаться от ощущения, что допустил ошибку, даже более серьёзную, чем казалось, но как предотвратить надвигающиеся последствия и какими они будут — понять не мог. Но интуиции своей я привык доверять и чувствовал, что смерть Майи Тойвовны — это только начало...

Раздался звонок. На экране я увидел знакомую веснушчатую лысину шефа.

— Ты не убивал Глумову? — без каких-либо предисловий поинтересовался он.

— Да я уже и не знаю, — вздохнул я. — Казалось бы, не первый день работаю в КОМКОНе, а...

— ...А, может быть, последний, — раздражённо буркнул Экселенц. — И да, привыкай к тому, что каждая собака — да что там собака, каждый волнистый попугайчик — теперь будет считать тебя убийцей. Попугайчики разной степени волнистости, пожалуй, будут особенно активны.

Данный орнитологический экскурс меня, надо признаться, удивил. Я молча ждал продолжения — и оно не замедлило воспоследовать.

— Меня, впрочем, тоже ждёт эта участь, — Экселенц откинулся на спинку кресла и стало видно, насколько же он устал. — Зайди сейчас ко мне и прихвати все бумаги по делу Абалкина. Больше они тебе не понадобятся.

— Он-то хоть жив? — вырвалось у меня раньше, чем я успел сообразить неуместность вопроса.

Однако Экселенц только махнул рукой.

— Будь он мёртв, проблем было бы существенно меньше. Иди давай.

А потом негромко произнёс куда-то в сторону — я так и не понял, мне или самому себе:

— Будьте мужественны, Ридли: возможно, мы заварили нынче такую кашу, которую нам не расхлебать никогда...

Кажется, это была цитата, но я её не опознал.

21 декабря 37-го года отряд Следопытов под командой Бориса Фокина высадился на каменистом плато безымянной планетки в системе ЕН 9173, имея задачей обследовать обнаруженные здесь ещё в прошлом веке развалины каких-то сооружений, приписываемых Странникам.

24 декабря интравизорная съёмка зафиксировала под развалинами наличие обширного помещения в толще скальных пород на глубине более трёх метров.

25 декабря Борис Фокин с первой же попытки и без всяких неожиданностей проник в это помещение. Оно было выполнено в форме полусферы радиусом в десять метров. Полусфера эта была облицована янтарином, материалом весьма характерным для цивилизации Странников, и содержала весьма громоздкое устройство, которое с лёгкой руки одного из следопытов стали называть саркофагом.

26 декабря Борис Фокин запросил и получил из соответствующего отдела КОМКОН на разрешение на обследование саркофага своими силами. Он провозился с саркофагом трое суток. За это время удалось определить возраст находки (40—45 тысяч лет), обнаружить, что саркофаг потребляет энергию, и даже установить несомненную связь между саркофагом и расположенными над ним развалинами. Уже тогда была высказана гипотеза, впоследствии подтвердившаяся, что указанные «развалины» вовсе развалинами не являются, а представляют собой часть обширной, охватывающей всю поверхность планетки системы, предназначенной для поглощения и трансформации всех видов даровой энергии, как планетарной, так и космической (сейсмика, флюктуации магнитного поля, метеоявления, излучение центрального светила, космические лучи и так далее).

29 декабря Борис Фокин связался непосредственно с Комовым и потребовал к себе лучшего специалиста-эмбриолога.

Комов, разумеется, запросил объяснений, но Борис Фокин от объяснений уклонился и предложил Комову прибыть лично, но при этом обязательно в сопровождении эмбриолога.

Когда-то в далекой молодости Комову приходилось работать вместе с Фокиным, и у него осталось от Фокина впечатление скорее нелестное. Поэтому сам он лететь и не подумал, однако эмбриолога послал — правда, далеко не самого лучшего, а просто первого же согласившегося: некоего Марка Ван Блеркома.

30 декабря Марк Ван Блерком убыл в распоряжение Бориса Фокина и уже через несколько часов отправил Комову открытым текстом поразительное сообщение. В этом сообщении он утверждал, что так называемый саркофаг представляет собой на самом деле не что иное, как своего рода эмбриональный сейф совершенно фантастической конструкции. В сейфе содержится тринадцать оплодотворенных яйцеклеток вида хомо сапиенс, причём все они представляются вполне жизнеспособными,

... хотя и пребывают в латентном состоянии.

Узнав об этом эксперименте, Рудольф Сикорски поначалу разозлился, но потом решил, что в конечном итоге такой эксперимент может оказаться полезным. С самого начала он настаивал на сохранении тайны личности "подкидышей" прежде всего из соображений безопасности Земли. Он не хотел, чтобы в распоряжении "подкидышей", когда и если программа заработает, кроме этой подсознательной программы были бы ещё и вполне сознательные сведения о них самих и о том, что с ними происходит. Он предпочёл бы, чтобы они стали метаться, не зная, чего они ищут, и с неизбежностью совершая нелепые и странные поступки.

Но, в конце концов, для контроля было бы даже полезно иметь одного (но не больше!) из "подкидышей", располагающего полной информацией о себе. Если программа вообще существует, то она, безусловно, организована так, что никакое сознание справиться с нею будет не в силах. Но, без всякого сомнения, поведение человека, осведомлённого о программе, должно будет резко отличаться от поведения прочих.

Однако психологи и не думали останавливаться на достигнутом. Ободрённые успехом с Корнеем Яшмаа, они спустя три года (Рудольф Сикорски всё ещё сидел на Саракше) повторили эксперимент с Томасом Нильсоном (номер 02, значок "Косая звезда"), смотрителем заповедника на Горгоне.

Показания были вполне благоприятны, и несколько месяцев Томас Нильсон действительно продолжал благополучно работать, по всей видимости, нимало не смущённый тайной своей личности. Он вообще был человеком скорее флегматичным и не склонным к проявлению эмоций.

Он аккуратно выполнял все рекомендованные процедуры по самонаблюдению, относился к своему положению даже с некоторым свойственным ему тяжеловатым юмором, но, правда, наотрез отказался от ментоскопирования, сославшись при этом на чисто личные мотивы. А на сто двадцать восьмой день после начала эксперимента Томас Нильсон погиб на своей Горгоне при обстоятельствах, не исключающих возможности самоубийства.

Для комиссии вообще и для психологов в особенности это был страшный удар. Престарелый Пак Хин объявил о своем выходе из комиссии, бросил институт, учеников, родных и удалился в самоизгнание. А на сто тридцать второй день сотрудник КОМКОНа-2, в обязанности которого входил, в частности, ежемесячный осмотр янтарного футляра, доложил в панике, что детонатор номер 02, значок "Косая звезда", исчез начисто, не оставив после себя в гнезде, выстланном шевелящимися волокнами псевдоэпителия, даже пыли.

Теперь существование некоей, мягко выражаясь, полумистической связи между каждым из "подкидышей" и соответствующим детонатором

...не вызывало никаких сомнений...

Экселенц замолчал. Перевёл взгляд на чашку остывшего кофе, скривился. Одним глотком выпил его весь — будто до смерти надоевшее горькое лекарство.

— Можешь спрашивать, — проворчал он.

— Значит, вы полагаете, что программа Странников на Льве Абалкине заработала?

Экселенц развёл руками.

— Давай рассуждать логически. Тристан был его наблюдающим врачом. Регулярно раз в месяц они встречались где-то в джунглях, и Тристан проводил профилактический осмотр. Якобы в порядке рутинного контроля за уровнем психической напряжённости прогрессора, а на самом деле для того чтобы убедиться: Абалкин остаётся человеком. Тридцатого мая, самое позднее — тридцать первого, я должен был получить от него три семёрки, «всё в порядке». Но двадцать восьмого, в день, назначенный для осмотра, он гибнет. А Лев Абалкин бежит на Землю. Лев Абалкин бежит на Землю, Лев Абалкин сначала тщательно скрывается, а потом...

Экселенц опять помолчал, жуя губами.

— Мы теперь имеем дело не с Абалкиным, а со Странниками. На нас идёт автомат Странников.

— Не слишком ли сложные действия для автомата?

— Я предполагал, что программа гонит его на поиски детонатора, и надеялся перехватить Абалкина раньше. Чем вызвано изменение в программе, я не знаю. Может, он всё-таки успел добраться до детонаторов, хотя вряд ли: я бы знал. Может, сама программа сложнее, чем мне казалось. Может, гибель Глумовой вызвала этот сбой... Факт остаётся фактом: вопреки Закону о тайне личности, сейчас эта история всплыла и известна уже всем. Джинна обратно в бутылку уже не загнать.

— А как Абалкину удалось до неё докопаться? — поинтересовался я.

— Бромберг! — ненавистную ему фамилию Экселенц практически выплюнул. — Абалкин заявился к нему, а этот патологически болтливый маразматик вместе со своим закадычным другом Ван Блеркомом поднял архивы. Надо сказать, что при всей бездарности одного и посредственности другого вынюхивать жареное они умеют прекрасно! И, конечно же, никак не могли упустить такой повод покрасоваться перед камерами... Знаешь, кстати, почему Бромберг на пресс-конференции был только в виде голоизображения? Потому что сейчас, вот в эти минуты, он выступает перед Мировым советом...

Он положил лысый череп на ладони и замотал головой.

— Какие последствия нас ожидают — мы пока не можем даже представить. Очень может быть, что Странники уже победили... Раньше Горбовский был в меньшинстве, а теперь семьдесят процентов комиссии приняли его гипотезу. "Жук в муравейнике"... Ах, как это было бы прекрасно! Как хочется верить в это! Умные дяди из чисто научного любопытства сунули в муравейник жука и с огромным прилежанием регистрируют все нюансы муравьиной психологии, все тонкости их социальной организации. А муравьи-то перепуганы, а муравьи-то суетятся, переживают, жизнь готовы отдать за родимую кучу, и невдомёк им, беднягам, что жук сползёт в конце концов с муравейника и убредёт своей дорогой, не причинив никому никакого вреда. Не суетитесь, муравьи! Всё будет хорошо... А если это не "Жук в муравейнике"? А если это "Хорёк в курятнике"?

И тут Экселенц взорвался. Он грохнул кулаками по столу и заорал, уставясь на меня бешеными зелёными глазами:

— Мерзавцы! Сорок лет они у меня вычеркнули из жизни! Сорок лет они делают из меня муравья! Я ни о чём другом не могу думать! Они сделали меня трусом! Я шарахаюсь от собственной тени, я не верю собственной бездарной башке! А после того как всё это вскрылось, после всех этих разоблачительных пресс-конференций... Да нам — тем, кто представляет себе масштаб угрозы, — просто выкрутили руки! Когда на одной чаше весов девочка с котёнком, а на другой — смертельный риск для всего человечества, выбор очевиден, не так ли? Жил-был у Странников серенький котик...

Дальнейшие события показали, что Экселенц был прав.

В начале 49-го года помощник Рудольфа Сикорски по делу "подкидышей" (назовём его, например, Иванов) вошёл в кабинет своего начальника и положил перед ним проектор, включённый на 211-й странице шестого тома "материалов по саркофагу". Экселенц глянул и обомлел. Перед ним была фотография "элемента жизнеобеспечения 15/156А": тринадцать серых круглых дисков в гнездах янтарного футляра. Тринадцать замысловатых иероглифов, тех самых, над которыми он даже уже перестал ломать голову, прекрасно знакомых по тринадцати фотографиям тринадцати сгибов детских локтей. По значку на локоть. По значку на диск. По диску на локоть.

Это не могло быть случайностью. Это должно было что-то означать. Что-то очень важное. Первым движением Рудольфа Сикорски было немедленно затребовать из музея этот "элемент 15/156А" и спрятать к себе в сейф. От всех. От себя. Он испугался. Он просто испугался. И страшнее всего было то, что он даже не понимал, почему ему страшно.

Иванов был тоже испуган. Они взглянули друг на друга и поняли друг друга без слов. Одна и та же картина стояла перед их глазами: тринадцать загорелых, исцарапанных бомб с весёлым гиканьем носятся по-над речками и лазают по деревьям в разных концах земного шара, а здесь, в двух шагах, тринадцать детонаторов к ним в зловещей тишине ждут своего часа.

Это была минута слабости, конечно. Ведь ничего страшного не произошло. Ниоткуда, собственно, не следовало, что диски со значками — это детонаторы к бомбам, возбудители скрытой программы. Просто они привыкли уже предполагать самое худшее, когда дело касалось "подкидышей". Но если даже эта паника воображения и не обманывала их, даже в этом самом крайнем случае ничего страшного пока не произошло. В любой момент детонаторы можно было уничтожить. В любой момент их можно было изъять из музея и отправить за тридевять земель, на край обитаемой Вселенной, а при необходимости — и ещё дальше.

Рудольф Сикорски позвонил директору музея и попросил его доставить экспонат номер такой-то в распоряжение Мирового cовета — к нему, Рудольфу Сикорски, в кабинет. Последовал несколько удивлённый, безукоризненно вежливый, но недвусмысленный отказ. Выяснилось (Сикорски прежде и представления об этом не имел), что экспонаты из музея, причем не только из Музея внеземных культур, но из любого музея на земле, не выдаются — ни частным лицам, ни Мировому совету, ни даже Господу Богу. Если бы даже самому Господу Богу потребовалось поработать с экспонатом номер такой-то, ему пришлось бы для этого явиться в музей, предъявить соответствующие полномочия и там, в стенах музея, производить необходимые исследования, для которых, впрочем, ему, Господу Богу, были бы созданы все необходимые условия: лаборатории, любое оборудование, любая консультация и так далее и тому подобное.

Дело оборачивалось неожиданной стороной, но первый шок уже прошёл.

Самоуверенный тон Бромберга, надо сказать, не сильно убедил меня в том, что старик способен как-либо поправить ситуацию. Я совершенно не понимал, что именно он может сделать в этой ситуации — совершенно дикой, абсолютно неприемлемой, и при том по внутренней структуре своей неумолимо логичной. И могу ли что-либо сделать я?

Я колебался. Рассказать Абалкину всё начистоту? Он мне просто не поверит. Позвонить ещё кому-нибудь? Но как это поможет... Наплевать на приказ Экселенца и рвануть в музей прямо сейчас, попробовать ещё раз его переубедить? Да, пожалуй, так и следует сделать...

Размышляя, я отвлёкся на несколько минут. И когда я повернул голову к скамейке, то понял, что опоздал.

Абалкина на аллее уже не было.

Я судорожно заозирался, ища где-нибудь свободный глайдер...

Через некоторое время мне снова перезвонил Экселенц.

— Найди эту Глумову. Выясни у неё следующее. Виделась ли она с Абалкиным со вчерашнего дня? Говорил ли Абалкин с ней о её работе? Если говорил, что именно его интересовало? Не выражал ли он желания зайти к ней в музей. Всё. Не больше и не меньше. Смени легенду. Комкон разыскивает прогрессора Абалкина для получения от него показаний касательно несчастного случая. Расследование связано с тайной личности и потому проводится негласно. Вопросы есть?

— Хотел бы я знать, при чём здесь этот музей...

— Ты что-то сказал?

— Предположим, у них не было никаких разговоров про этот треклятый музей. Могу я в этом случае попытаться выяснить, что всё-таки произошло между ними при первой встрече?

— Тебе это важно?

— А вам?

— Мне — нет.

— Очень странно. Мы знаем, что хотел выяснить Абалкин у меня. Мы знаем, что он хотел выяснить у Федосеева. Но мы представления не имеем, чего он добивался от Глумовой...

— Хорошо. Выясняй.

Интересно, что ему дался этот музей? Музей как музей... Какое-то отношение к работе прогрессоров, в частности к Саракшу, он, конечно, имеет... Тут я вспомнил расширенные во всю радужку зрачки Экселенца. Неужели он тогда в самом деле испугался? Неужели мне удалось испугать Экселенца? И чем! Ординарным и вообще-то случайным сообщением, что подруга Абалкина работает в музее внеземных культур. В спецсекторе объектов невыясненного назначения... Пардон! Спецсектор он назвал сам. Я сказал, что Глумова работает в музее внеземных культур, а он мне объявил: в спецсекторе объектов невыясненного назначения.

Я вспомнил анфилады комнат, уставленные, увешанные, перегороженные, заполненные диковинками, похожими на абстрактные скульптуры или на топологические модели. И Экселенц допускает, что имперского штабного офицера, натворившего что-то такое в сотне парсеков отсюда, может хоть что-нибудь заинтересовать в этих комнатах...

Я набрал номер Глумовой

В 01.08 видеофон пискнул, и приглушённый голос Экселенца пробормотал скороговоркой:

— Мак, музей, главный вход, быстро...

Я захлопнул колпак кабины, чтобы не ударило воздухом, и включил двигатель на форсаж с места. Глайдер свечкой взмыл в звёздное небо. Три секунды на торможение.

Двадцать две секунды на планирование и ориентировку.

В 01.08 видеофон пискнул, и приглушённый голос Экселенца пробормотал скороговоркой:

— Мак, музей, главный вход, быстро...

Я захлопнул колпак кабины, чтобы не ударило воздухом, и включил двигатель на форсаж с места. Глайдер свечкой взмыл в звёздное небо. Три секунды на торможение.

Двадцать две секунды на планирование и ориентировку.

Они угомонились разом, одновременно, как будто у них одновременно иссякли последние остатки энергии. Замолчали. Перестали сверлить друг друга огненными взорами. Бромберг, отдуваясь, вытащил старомодный носовой платок и принялся утирать лицо и шею. Экселенц, не глядя на него, полез за пазуху (я испугался — не за пистолетом ли), извлёк капсулу, выкатил на ладонь белый шарик и положил его под язык, а капсулу протянул Бромбергу. Бромберг демонстративно отвернулся. Экселенц продолжал протягивать ему капсулу. Бромберг искоса, как петух, посмотрел на неё. Потом сказал с пафосом:

— Яд, мудрецом тебе предложенный, возьми, из рук же дурака не принимай бальзама...

Он взял капсулу и тоже выкатил себе на ладонь белый шарик.

— Я в этом не нуждаюсь!

Он кинул шарик в рот.

— Пока ещё не нуждаюсь...

— Айзек, что вы будете делать, когда я умру?

— Спляшу качучу. Не говорите глупостей.

— Айзек, зачем вам всё-таки понадобились детонаторы?.. Подождите, не начинайте всё сначала. Я вовсе не собираюсь вмешиваться в ваши личные дела. Если бы вы заинтересовались детонаторами неделю назад или на будущей неделе, я бы никогда не стал задавать вам этот вопрос. Но они понадобились вам именно сегодня. Именно в ту ночь, когда за ними должен был прийти совсем другой человек. Если это просто невероятное совпадение, то так и скажите, и мы расстанемся. У меня голова разболелась...

— А кто это должен был за ними прийти?

— Лев Абалкин.

— Кто это такой?

— Вы не знаете Льва Абалкина?

— В первый раз слышу.

— Верю.

— Ещё бы!

— Вам я верю. Но я не верю в совпадения... Слушайте, Айзек, неужели это так трудно — просто, без кривляний рассказать, почему вы именно сегодня пришли за детонаторами...

— Мне не нравится слово «кривлянья»!

— Я беру его назад.

В 01.08 видеофон пискнул, и приглушённый голос Экселенца пробормотал скороговоркой:

— Мак, музей, главный вход, быстро...

Я захлопнул колпак кабины, чтобы не ударило воздухом, и включил двигатель на форсаж с места. Глайдер свечкой взмыл в звёздное небо. Три секунды на торможение.

Двадцать две секунды на планирование и ориентировку.

-е Июня 2178 года

Я вернулся к работе, но ощущение неправильности сделанного мной и какой-то непоправимости не оставляло меня. Даже самому себе я не мог ответить, зачем — вопреки всем комконовским предписаниям, вопреки договорённостям с Экселенцем, вопреки общепринятым нормам, наконец, — зачем я рассказал Глумовой о своих подозрениях насчёт Абалкина. Раскапывая это мрачное старое дело, я был вынужден идти во многом наугад — и, кажется, сейчас был неверный шаг.

Однако, как бы то ни было, — дел у меня на сегодня было запланировано ещё немало.

Связаться с Бромбергом

Связаться с Горбовским

Связаться с Федосеевым

Связаться с Лекановой

Связаться с Яшмаа

Посмотреть в БВИ данные по Серафимовичу

Искать в БВИ данные по Яшмаа

Задать запрос в БВИ данные по проекту "Зеркало"

Раскопать в БВИ информаторию насчёт Щекна.

Ещё поработать с документами

Ещё поработать с документами

Ещё поработать с документами

Ещё поработать с документами

Ещё поработать с документами

Ещё поработать с документами

Ещё поработать с документами

Ещё поработать с документами

Посидеть и спокойно подумать над собраным матерьялом.

-е Июня 2178 года

К 14.23 я закончил опись содержимого.

Я сел перед коммуникатором и продолжил работу.

Я сел перед коммуникатором и устало потянулся. Поскольку был уже вечер, ехать куда-то мне вряд ли предстояло, но вполне можно было созвониться с теми, кто ещё не спит.

Я сел перед коммуникатором и продолжил работу.

Утро второго июня было приятно ясным. На рассвете прошёл небольшой дождь, и асфальт за окном весь влажно сверкал под солнцем. Я задумался, с чего начать день...

Я сел перед коммуникатором и продолжил работу.

Было не по-июньски жарко, и даже настежь открытые окна не давали ни малейшего сквозняка. Я налил себе холодного чая и сделал первый, самый сладкий глоток.

Я сел перед коммуникатором и продолжил работу.

Уже темнело, на фоне закатного неба мелькали бесшумные силуэты летучих мышей и лягушачий хор из озера неподалеку сообщал всей округе, что жизнь прекрасна.

Я сел перед коммуникатором и продолжил работу.

Я проснулся с первыми солнечными лучами и понял, что день предстоит жаркий. Перекусил на скорую руку парой бутербродов и стаканом чая.

Я сел перед коммуникатором и продолжил работу.

Зной накатывался душной золотистой волной и ни один лист не шевелился на деревьях. Мне пришлось немного смочить голову холодной водой, чтобы немного прийти в себя.

Я сел перед коммуникатором и продолжил работу.

На чёрном небе сияли огромные звёзды. В ветвях деревьях верещали неугомонные цикады. Я заварил себе кофе, чтобы немного взбодриться.

Я сел перед коммуникатором и продолжил работу.

Утром я проснулся неожиданно рано и ещё какое-то время лежал в постели, глядя как ветер гонит рваные облака — сначала серовато-сиреневые, они потом вспыхивали яростным рассветным золотом. Если вдуматься, удивительно — почему бы там любим рассветы и закаты. Ведь они, напоминающие пожары, должны были нас скорее пугать...

Впрочем, пора было отвлечься от философствований и заняться делом. Я пошёл в ванную и наскоро окунулся.

Я сел перед коммуникатором и продолжил работу.

День выдался ветреным, это было истинным спасением после вчерашней изнуряющей жары. Чашка холодного чая рядом — и можно продолжать работать.

Я сел перед коммуникатором и продолжил работу.

Ветер, не стихавший весь день, к вечеру несколько угомонился. Сквозь шорох листьев были внятно различимы ночные звуки: брачное кваканье лягушек в озере неподалёку, отрывистое пение ночных птиц, стрекот цикад. Мне не хотелось включать лампу. Света от экрана было достаточно.

Я сел перед коммуникатором и продолжил работу.

Я проснулся на рассвете и ещё успел застать последние капли тёплого летнего дождя - они звонко и весомо отстукивали по подоконнику. А потом тучи расступились, и весь умытый мир вспыхнул мельчайшими радугами. Я неторопливо прошёл в душ и сделал несколько упражнений.

Я сел перед коммуникатором и продолжил работу.

Похоже, надвигалась гроза. Воздух становился густым и душным, но облаков ещё не было видно на горизонте, и марево от нагретого асфальта искажало очертания цветущих кустов и припаркованных на обочине глайдеров.

Я сел перед коммуникатором и продолжил работу.

Гроза приближалась. Тучи сгущались над горизонтом, и вдали уже погромыхивало — пока что чуть слышно. Пейзаж прекрасно соответствовал тому, что творилось у меня на душе, — похоже, выполнить задание Экселенца я не успевал...

Я сел перед коммуникатором и продолжил работу.

Связаться с Федосеевым

Позвонить Глумовой

Поехать к голованам

Связаться с Бромбергом

Связаться с Горбовским

Поехать в Осинушку

Связаться с Федосеевым

Связаться с Лекановой

Связаться с Яшмаа

Позвонить Экселенцу

Искать в БВИ данные по Серафимовичу

Искать в БВИ данные по Яшмаа

Искать в БВИ данные по проекту "Зеркало"

Искать в БВИ данные по Щекну

Ещё поработать с документами

Ещё поработать с документами

Ещё поработать с документами

Ещё поработать с документами

Ещё поработать с документами

Ещё поработать с документами

Ещё поработать с документами

Ещё поработать с документами

Посидеть и спокойно подумать над собранным материалом

Пойти спать

По результатам расследования, длившегося несколько недель, Экселенц был вынужден уйти в отставку. Не то чтобы с позором — ни в коем случае, его огромный вклад в развитие КОМКОНа и прогрессорства был общепризнан. Но появился термин "синдром Сикорски" — как психологический феномен, порождённый страхом перед вмешательством превосходящей по уровню цивилизации в нашу жизнь. Не удивлюсь, если автором его был Бромберг, хотя и не уверен.

Как-то я набрался смелости и спросил Экселенца, — приехав навестить его, — что он думает по поводу произошедшего. Он тогда ответил:

— Я много думал об этом, Макс... И всё-таки полагаю, что я был прав. Нам разрешается прослыть невеждами, мистиками, суеверными дураками. Нам одного не простят: если мы недооценили опасность. И если в нашем доме вдруг завоняло серой, мы просто не имеем права пускаться в рассуждения о молекулярных флуктуациях — мы обязаны предположить, что где-то рядом объявился чёрт с рогами, и принять соответствующие меры, вплоть до организации производства святой воды в промышленных масштабах. И слава богу, если окажется, что это была всего лишь флуктуация, и над нами будет хохотать весь Мировой совет и все школяры впридачу...

Конец игры

КОНЦОВКА ИГРЫ НОМЕР 13 (из 15)

Вы сделали свой выбор и пришли к концу игры. Сделайте другой выбор — и результат будет иным.

Я ожидал звонка — и видимо, разноса, — либо ночью, либо утром. Но не дождался. На звонки Экселенц не отвечал. Тогда к полудню я решил сам поехать в КОМКОН: так или иначе, а работы у меня было довольно много.

Когда я приехал, то узнал, почему Экселенц не выходил на связь. Ему было явно не до меня. Как выяснилось, он всё-таки добрался до Абалкина — и убил его, ровно там же, где мы оба были в засаде минувшей ночью. При этом пострадал и ещё один комконовец, Гриша Серосовин по прозвищу Водолей, — его отвезли в больницу. Сам же Экселенц вызван для объяснений в Мировой Совет, который экстренно собирается в ближайшие часы.

КОМКОН напоминал взбудораженный улей. Относительно произошедшего гуляли самые разнообразные версии — преимущественно, понятное дело, от молодых сотрудников.

Я отмалчивался.

Экселенц по поводу истории с "подкидышами" предпочёл в дальнейшем не распространяться, ограничившись лекцией на тему Странников и того, почему мы не можем себе позволить излишнюю доверчивость. Предполагал ли он, что его теория не вполне верна, или же ему было неловко из-за того, что я видел его свару с Бромбергом, или же он продолжал быть убеждённым в своей правоте и выжидал — не знаю.

Льва Абалкина я более никогда не видел.

Конец игры

КОНЦОВКА ИГРЫ НОМЕР 6 (из 15)

Вы сделали свой выбор и пришли к концу игры. Сделайте другой выбор — и результат будет иным.

Я пробежался по бульвару, вскочил в какой-то припаркованный глайдер и рванул к музею, нарушая все правила и превышая все нормативы. Но был уверен: опоздаю.

На подлёте к музейной площади я заметил, что в небе куда больше летательных аппаратов, чем можно было бы ожидать в это время суток. У меня даже промелькнула мысль, что рядом проводится какой-то концерт со знаменитыми исполнителями или решающий матч, и собираются зрители... стоп, но почему в начале рабочего дня?

Скорость пришлось резко сбросить: одно дело маневрировать в свободном небе, совсем другое — в толпе.

Многочисленные глайдеры кое-как парковались на площади, и их водители и пассажиры направлялись в музей — кто быстрым шагом, кто бегом. Я всё ещё ничего не понимал.

Спустившись, я бросил глайдер и метнулся к дверям музея. Я бежал из зала в зал, из коридора в коридор, лавируя между стендами и витринами, среди статуй и макетов, похожих на бессмысленные механизмы, среди механизмов и аппаратов, похожих на уродливые статуи, и впереди меня, и позади тоже бежали другие люди. И когда я ворвался в мастерскую Глумовой, то до меня наконец дошёл смысл происходящего.

Что же, Бромберг действительно успел.

Экселенц стоял в центре толпы журналистов. Скромный этот зал вовсе не был предназначен для такого количество народа, и все теснили друг друга, и толкались, и выкрикивали разборчивые лишь отчасти реплики:

— Татьяна Лугова, "Галактический вестник". Как вы прокомментируете то, что...

— Алба Крамер, независимый репортёр. Вы действительно убеждены, что...

Экселенц страдал. Его веснушчатая лысина печально розовела над каштановыми, русыми и рыжими головами интервьюеров. Он, конечно же, не подавал виду, и отвечал на вопросы, и даже иногда улыбался, будто и впрямь появился здесь не для того, чтобы предотвратить величайшую угрозу земной цивилизации, а лишь чтобы поучаствовать в пустяковой пресс-конференции. Ничего другого ему просто не оставалось — он никуда и двинуться не мог, пока вокруг него не рассосалось это столпотворение. Но быть в засаде на взбесившуюся программу Странников и оказаться в плотном окружении весёлых, пышущих энтузиазмом газетчиков... Нет, Экселенцу решительно нельзя было позавидовать.

Пока я рассматривал эту комедию положений, в двери мастерской — с трудом, отодвигая очередных жаждущих пообщаться с великим и ужасным Сикорски, — протиснулся Айзек Бромберг. Он лучился счастьем, он чувствовал себя как рыба в воде посреди всего этого хаотического гомона и шума, он праздновал победу и откровенно торжествовал, видя зажатого в угол заклятого врага. Экселенц тоже заметил Бромберга, и попытался было ринуться к нему в бешенстве, но намертво увяз в очередных "каково ваше мнение по поводу" и "не кажется ли вам, что".

— Вот. Я же говорил, что я кое-что умею, — удовлетворённо проскрипел Айзек.

Льва Абалкина в мастерской я так и не увидел.

Более того — ни разу не встречал его и в дальнейшем.

Конец игры

КОНЦОВКА ИГРЫ НОМЕР 7 (из 15)

Вы сделали свой выбор и пришли к концу игры. Сделайте другой выбор — и результат будет иным.

В больнице пришлось пролежать не пару дней, а целых пять: я всё-таки недооценил уровень подготовки нынешних прогрессоров. Кроме того, сильно подозреваю, что Леонид Андреевич ещё и поговорил с моим лечащим врачом, так что вышел я изрядно поздоровевшим — даже от тех болезней, о существовании которых и вовсе не подозревал.

В день выписки меня встретил Гриша Серосовин — кажется, он был убеждён, что я как минимум побывал в зубах у тахорга. Гриша же и поделился последними новостями, самой главной из которых было то, что Экселенц сообщил: он, дескать, отходит от дел и собирается наслаждаться заслуженными пенсионными радостями. Примерно так могло бы звучать заявление от Солнца: я тут удаляюсь полетать на досуге где-нибудь в районе туманности Андромеды, а вы как-нибудь тут сами, вот Юпитер с Сатурном уже подросли... Юпитером — к практически нескрываемому моему ужасу — был назначен я. Если это не месть Экселенца, то я ничего не понимаю в происходящем.

Позже выяснилось, что Горбовский был прав: договориться в пределах одной цивилизации всё-таки удалось. Небо не рухнуло на Землю и нас не поработила враждебная суперцивилизация — впрочем, если придерживаться теории моего уже экс-начальника, мы могли этого и не заметить. Правда, несколько уважаемых людей напрочь переругались друг с другом, но это редко влияет на устойчивость мироздания в целом.

Лев Абалкин сейчас, насколько мне известно, на Луне: к голованам он охладел, но ксенобиологией продолжает заниматься весьма активно. Эдвард Золоторевски, его нынешний шеф, чрезвычайно доволен — они готовятся уже к третьей экспедиции на Планету Синих Песков, где нашли мифинов: некрупных разумных существ, одновременно чем-то похожих на лис и на гекконов. Цепкие липкие лапы и низко посаженное изящное тело позволяют им перемещаться по поверхности скал, что возвышаются над дюнами, невзирая на бушующие в тех местах бури. Кстати, сравнительно безопасную технику посадки звездолёта на эти проклятые пески, погубившие в своё время несколько людей и немало техники, разработал тоже Абалкин. Наверняка консультируясь с Горбовским — Леонид Андреевич ведь был первым, кто смог туда приземлиться и выжить.

Где сейчас Экселенц, я не знаю. В гости к себе он не приглашал, а если он не захочет — разыскать его будет куда труднее, чем кого бы то ни было. Надо сказать, что я до сих пор чувствую себя несколько виноватым, когда начинаю думать о событиях тех дней. Всё-таки КОМКОН был для него всей жизнью, а я своими действиями фактически вынудил его уйти, даром что совершенно этого не планировал...

С другой стороны, в первую же ночь, когда я лежал в больнице, мне приснился чрезвычайно яркий, подробный и правдоподобный сон: про то, как я не решился ударить Абалкина, а он добрался до музея и был пристрелен Экселенцем. Не могу назвать себя слишком впечатлительным человеком, но после этого ещё больше уверился, что всё-таки я был прав. Всё-таки я был прав...

Конец игры

КОНЦОВКА ИГРЫ НОМЕР 4 (из 15)

Вы сделали свой выбор и пришли к концу игры. Сделайте другой выбор — и результат будет иным.

Я набрал Экселенца, отчитался о своём визите к Федосееву и голованам, и ещё раз поинтересовался, нет ли всё-таки ошибки в том, что мне запрещён доступ к информации насчёт проекта "Зеркало", — а если ошибки нет, не даст ли шеф мне допуск к ней.

Экселенц некоторое время молчал, не поднимая головы, — так что на экране был виден лишь его лысый веснушчатый череп. Ничего хорошего это не сулило. Наконец он посмотрел на экран видеофона, сердито пожевал губами и буркнул:

— Ладно. Я сам займусь делом Абалкина. Возвращайся к своим непосредственным обязанностям. Это у тебя получается лучше.

И снова уткнулся взглядом куда-то в стол перед собой.

Я потянулся, чтобы выключить видеофон, но ещё успел услышать бурчание Экселенца:

— Дипломат... Талейран... Ни на кого нельзя положиться...

Конец игры

КОНЦОВКА ИГРЫ НОМЕР 8 (из 15)

Вы сделали свой выбор и пришли к концу игры. Сделайте другой выбор — и результат будет иным.

Через несколько минут мне позвонил Экселенц. Он был в ярости.

— Если я сказал "никто не должен знать, что я интересуюсь Абалкиным", это означает "никто"! Вообще никто! Какого чёрта ты полез откровенничать с Лекановой?

— Да, но ваше имя вообще не упоминалось...

Экселенц посмотрел на меня так, что мне сразу вспомнился Саракш.

— Ты всё-таки не перестаёшь меня удивлять. Тебе это всё ещё удаётся.

Он помолчал. Потом продолжил:

— Сдай все бумаги. И продолжай заниматься своими делами. На ближайшие дни я забираю у тебя из отдела Клавдия.

И уже заканчивая сеанс связи, он негромко, практически про себя пробормотал:

— Dumkopf... Rotznase...

Конец игры

КОНЦОВКА ИГРЫ НОМЕР 9 (из 15)

Вы сделали свой выбор и пришли к концу игры. Сделайте другой выбор – и результат будет иным.

Происходившее дальше я помню, как дурной сон. Я вскочил в какой-то припаркованный глайдер, летел, нарушая все правила и превышая все скоростные нормативы, а потом бежал из зала в зал, из коридора в коридор, лавируя между стендами и витринами, среди статуй и макетов, похожих на бессмысленные механизмы, среди механизмов и аппаратов, похожих на уродливые статуи, и ноги подо мной подкашивались, и я не боялся опоздать, потому что был уверен, что обязательно опоздаю.

Уже опоздал.

Уже.

Треснул выстрел. Негромкий сухой выстрел из "герцога". Я споткнулся на ровном месте. Всё. Конец. Я побежал из последних сил.

Треснули ещё два выстрела, один за другим...

Лев Абалкин лежал посередине мастерской на спине, а Экселенц, огромный, сгорбленный, с пистолетом в отставленной руке, мелкими шажками осторожно приближался к нему, а с другой стороны, придерживаясь за край стола обеими руками, к Абалкину приближалась Глумова.

У Глумовой было неподвижное, совсем равнодушное лицо, а глаза её были страшно и неестественно скошены к переносице.

Остро, кисло, противоестественно воняло пороховой гарью. И стояла тишина.

Лев Абалкин был ещё жив. Пальцы его правой руки бессильно и упрямо скребли по полу, словно пытались дотянуться до лежащего в сантиметре от них серого диска детонатора. Со знаком в виде то ли стилизованной буквы "ж", то ли японского иероглифа "сандзю".

Я шагнул к Абалкину и опустился возле него на корточки (Экселенц каркнул мне что-то предостерегающее). Абалкин стеклянными глазами смотрел в потолок. Лицо его было покрыто давешними серыми пятнами, рот окровавлен. Я потрогал его за плечо. Окровавленный рот шевельнулся, и он проговорил:

— Стояли звери около двери...

— Лёва...

— Стояли звери около двери. Стояли звери...

И тогда Майя Тойвовна Глумова закричала.

Конец игры

КОНЦОВКА ИГРЫ НОМЕР 5 (из 15)

Вы сделали свой выбор и пришли к концу игры. Сделайте другой выбор — и результат будет иным.

Добраться до больницы мы успели. Там диагностировали обширный инсульт, наложившийся на общую изношенность организма.

Через несколько дней комы Экселенц пришёл в себя.

Ещё через неделю, вопреки настоятельным рекомендациям врачей, он покинул больницу и прилетел в КОМКОН. Правда, лишь для того, чтобы сообщить: он всё-таки уходит на пенсию, а на своё место предлагает меня. В поздравлениях коллег отчётливо сквозило плохо скрываемое облегчение — что их миновала эта чаша.

Надо сказать, что уже после нескольких дней работы на посту главы КОМКОНа я проклял всё на свете: от неизбежной бюрократической писанины до необходимости координировать разветвлённейшие прогрессорские сети на полусотне планет одновременно. И особенно — Бромберга, который был полон энтузиазма на мой счёт и по несколько раз в день публично предлагал рассекретить разнообразные данные (о большей части которых я до сей поры и вовсе не имел представления). Это, в свои очередь, приводило к скандалам в прессе, возрождало к жизни конфликты между людьми, каждый из которых был компетентнее меня на порядок (так что я зачастую даже не мог предположить, кто прав, не потратив предварительно месяцы жизни только на штудирование материалов), и порождало вал обращений ко мне лично.

Айзек в этом информационном водовороте явно блаженствовал.

Как же он мне надоел...

Конец игры

КОНЦОВКА ИГРЫ НОМЕР 12 (из 15)

Вы сделали свой выбор и пришли к концу игры. Сделайте другой выбор — и результат будет иным.

Мне оставалось только пожать плечами. Заменить Водолея — улыбчивого румяного Гришу Серосовина — могут и Андрей, и Сандро.

Я вынул последний лист из транслятора, аккуратно сложил бумаги стопкой и защёлкнул их магнитным устройством. После чего машинально взглянул на регистратор. Семь сообщений — за четверть часа, которые я провёл у Экселенца, и десять — за полчаса возни с транслятором. Да, надо работать...

Конец игры

КОНЦОВКА ИГРЫ НОМЕР 2 (из 15)

Вы сделали свой выбор и пришли к концу игры. Сделайте другой выбор — и результат будет иным.

Сначала в отставку был отправлен Экселенц. Когда он узнал, что должен уйти — из организации, которую он сам создал и с помощью которой столько сделал для всего мира, — то только пожал плечами и с усмешкой сообщил, что планирует на досуге заняться более важным делом: уехать в Сассекс и разводить там котиков.

Я предполагал, что не за горами и моя отставка, но ошибся. Следующим шагом стало расформирование КОМКОНа-2. Это решение раскололо Мировой Совет на две неравные части — да и не только его: жаркие дискуссии о том, чего нам ждать от Странников, велись теперь везде, начиная с младшей школы. Почётными гостями таких дискуссий были сами "подкидыши" — и некоторые из них с охотой соглашались участвовать.

Ещё через полгода был и вовсе отменён Закон о тайне личности, что, в свою очередь, породило ряд скандалов, но уже размером поменьше.

Мода на Странников бушевала несколько лет, постепенно сходя на нет. Естественно, ни одна из принятых мер так и не решила поставленную Экселенцем и другими пессимистами проблему: что нам делать с возможной угрозой, исходящей от внеземного разума. Большинство предпочло её и вовсе игнорировать. Махиро Синода написал по этому поводу ряд ядовитейших статей, но переубедить смог немногих. Горбовский попытался примирить стороны, и тоже не преуспел.

Лев Абалкин исчез. После той пресс-конференции, виденной мною в кабинете Экселенца, Абалкин более не появлялся перед репортёрами и никак не регистрировался в БВИ. Я попытался было проследить его дальнейшую судьбу — но тщетно.

Во всём этом водовороте событий более всего меня удивило одно. Экселенц действительно завёл себе кота. Правда, не серого, а рыжего.

Конец игры

КОНЦОВКА ИГРЫ НОМЕР 14 (из 15)

Вы сделали свой выбор и пришли к концу игры. Сделайте другой выбор — и результат будет иным.

Аппарат у меня над ухом мелодично взревел. Я бомбой вылетел из кресла, на лету нашаривая клавишу приёма.

Звонил Экселенц, и было слышно, что он просто вне себя от ярости, — но, кажется, не по моему поводу.

— Мак, живо в музей внеземных культур, там в спецсектор предметов невыясненного назначения. Если увидишь Абалкина — останови его любым способом.

— В смысле? — не сразу собразил я.

— Любым. Надо стрелять на поражение — значит стреляй на поражение. Быстро туда! Я тоже буду там.

Экран погас. Сказать, что у меня попросту нет с собой оружия, из которого можно стрелять, — ибо снаряжение такого типа хранится в сейфах КОМКОНа, а отнюдь не у меня под подушкой — я не успел. Ну да ладно, авось соображу на месте.

Я нырнул в глайдер, захлопнул колпак кабины, чтобы не ударило воздухом, и включил двигатель на форсаж с места. Двигатель противно зачихал. Я выругался. Пришлось потратить с десяток минут, чтобы перезапустить запасной двигатель, — тратить время на ремонт основного сейчас было явно некстати.

Когда я добрался до нужного зала музея, то сначала увидел там лежащего на полу без сознания Гришу Серосовина по прозвищу Водолей из четвёртой подгруппы моего отдела. Круглое, всегда румяное его лицо сейчас было практически белым, бескровным. Вокруг него суетились врач и медсестра.

Экселенц стоял у окна, отвернувшись, и с кем-то приглушённо и резко говорил по коммуникатору. Закончив, он обернулся и увидел меня.

— Ты там случайно не пристрелил Абалкина? — светски поинтересовался он.

Я помотал головой.

— Очень жаль, — печально сказал Экселенц. — И что нам теперь делать — совершенно непонятно. И можем ли мы вообще хоть что-нибудь сделать...

— А что произошло?

Экселенц вздохнул. Что бы ни случилось — это серьёзно ударило по шефу. Лицо его, и так худое до крайности, ещё больше осунулось, он сгорбился, и даже всегда пронзительные зелёные глаза его словно выцвели. Впервые я осознал, что он уже глубокий старик.

— Странники переиграли нас, Мак. А мы... мы допустили самую большую ошибку, которую только могли: мы недооценили опасность. Мы оказались слишком беспечными, слишком доверчивыми, слишком самоуверенными, наконец. Мы схватили наживку и проглотили её, не жуя, — а на какой сковородке мы в итоге окажемся, зависит только от милости рыбаков. И лично у меня нет оснований подозревать их в избыточной гуманности...

Он махнул рукой.

— Ладно. Я мог бы устроить тебе выволочку за то, что ты опоздал, но правда состоит в том, что для начала непоправимо опоздал я. Возвращайся в отдел и жди меня. Я скоро буду.

Он развернулся и резко пошёл к выходу — длинный, тощий, угловатый, обтянутый чёрным, похожий на тень средневекового демона.

Позади еле слышно застонал, приходя в себя, Гриша Серосовин.

Конец игры

КОНЦОВКА ИГРЫ НОМЕР 15 (из 15)

Вы сделали свой выбор и пришли к концу игры. Сделайте другой выбор — и результат будет иным.

Это был Экселенц — и он был в ярости.

— Скажи на милость, — начал он безо всяких прелюдий, — зачем ты вообще попёрся к этому склеротическому демагогу Бромбергу, да ещё и назвался своим именем? Представь себе, что даже это маразматическое ничтожество способно заглянуть в БВИ и выяснить, где ты работаешь!..

Из дальнейшей речи шефа я понял, что Айзек перезвонил Экселенцу и крайне резко поинтересовался, с какой целью тот подсылает "своих соглядатаев". В искреннее недоумение шефа он, естественно, не поверил. Более того, сообщил, что уже пишет статью о том, как КОМКОН с его засилием формалитета преследует свободномыслящих людей... В общем, Экселенц потерял немало времени, отбиваясь от нападок Бромберга и пытаясь разобраться в ситуации одновременно.

Ну что же — я мог только порадоваться, что не рассказал Бромбергу ничего лишнего.

После примерно пятнадцати минут разноса Экселенц наконец выговорился. Вместо сдавленного рычания и шипения я уже слышал обычный, слегка сварливый его голос.

— Короче, так, — резюмировал шеф. — Ты уходишь в отпуск на неделю, подальше с глаз моих. Дела я у тебя забираю, вернёшься — тогда поговорим.

Я кивнул.

— И никаких, никаких, повторяю, контактов с этим безответственным болтуном! Этого только мне ещё не хватало...

Экран видеофона погас.

Конец игры

КОНЦОВКА ИГРЫ НОМЕР 11 (из 15)

Вы сделали свой выбор и пришли к концу игры. Сделайте другой выбор — и результат будет иным.

Раздался звонок. Это был Экселенц — и он был в ярости.

— Скажи на милость, — начал он безо всяких прелюдий, — зачем ты вообще попёрся к этому склеротическому демагогу Бромбергу? Представь себе, что даже это маразматическое ничтожество способно заглянуть в БВИ и выяснить, кто ты и где ты работаешь!..

Из дальнейшей речи шефа я понял, что Айзек перезвонил Экселенцу и крайне резко поинтересовался, с какой целью тот подсылает "своих соглядатаев". В искреннее недоумение шефа он, естественно, не поверил. Более того, сообщил, что уже пишет статью о том, как КОМКОН с его засилием формалитета преследует свободномыслящих людей... В общем, Экселенц потерял немало времени, отбиваясь от нападок Бромберга и пытаясь разобраться в ситуации одновременно.

Ну что же — я мог только порадоваться, что не рассказал Бромбергу ничего лишнего.

После примерно пятнадцати минут разноса Экселенц наконец выговорился. Вместо сдавленного рычания и шипения я уже слышал обычный, слегка сварливый его голос.

— Короче, так, — резюмировал шеф. — Ты уходишь в отпуск на неделю, подальше с глаз моих. Дела я у тебя забираю, вернёшься — тогда поговорим.

Я кивнул.

— И никаких, никаких, повторяю, контактов с этим безответственным болтуном! Этого только мне ещё не хватало...

Экран видеофона погас.

Конец игры

КОНЦОВКА ИГРЫ НОМЕР 11 (из 15)

Вы сделали свой выбор и пришли к концу игры. Сделайте другой выбор — и результат будет иным.

Это был Экселенц — и он был в ярости. Пожалуй, в таком состоянии я его не видел вообще никогда. Эта ледяная глыба, этот покрытый изморозью гранитный монумент хладнокровию и выдержке, этот безотказный механизм для выкачивания информации — он до макушки налился тёмной кровью, он тяжело дышал, а знаменитые уши его пылали и жутковато подёргивались.

— Ты вообще в своём уме? — начал он безо всяких прелюдий. — Скажи на милость, зачем ты вообще попёрся к этому склеротическому демагогу, к этому провокатору на общественных началах? Тебе мало того, что нам и так регулярно ставят палки в колёса все, кому не лень? Ты сам решил поучаствовать? Естественно, паршивый старикашка никак не мог проигнорировать такой подарок от судьбы: лично к нему пришёл за информацией сотрудник КОМКОНа! И это после всех тех десятилетий, когда этот невежественный мозгляк попросту паразитировал на промахах гигантов! Бромберг! Ты пошёл к Бромбергу! Да он же сам не способен изобрести соуса к макаронам, а берётся судить о будущем науки!..

Из дальнейшей речи шефа я понял, что Айзек ухитрился раззвонить про мой визит, где только мог. Ну что же — я мог только порадоваться, что не рассказал Бромбергу ничего нового...

После примерно пятнадцати минут разноса Экселенц наконец выговорился. Вместо сдавленного рычания и шипения я слышал обычный, слегка сварливый его голос, лицо обрело нормальный бледно-зеленоватый цвет.

— В общем, так, — резюмировал шеф. — Ты уходишь в отпуск на неделю, подальше с глаз моих. Дела я у тебя забираю, вернёшься — тогда поговорим.

Я печально кивнул.

— И никаких, никаких, повторяю, контактов с этим безответственным болтуном! Этого только мне ещё не хватало...

Экран видеофона погас.

Конец игры

КОНЦОВКА ИГРЫ НОМЕР 3 (из 15)

Вы сделали свой выбор и пришли к концу игры. Сделайте другой выбор — и результат будет иным.

Всё было, как в повторном сне. Я бежал из зала в зал, из коридора в коридор, лавируя между стендами и витринами, среди статуй и макетов, похожих на бессмысленные механизмы, среди механизмов и аппаратов, похожих на уродливые статуи, только теперь я был один, и ноги подо мной подкашивались, и я не боялся опоздать, потому что был уверен, что обязательно опоздаю.

Уже опоздал.

Уже.

Треснул выстрел. Негромкий сухой выстрел из "герцога". Я споткнулся на ровном месте. Всё. Конец. Я побежал из последних сил.

Треснули ещё два выстрела, один за другим... "Лёва, вас убьют". — "Это не так просто сделать..."

Лев Абалкин лежал посередине мастерской на спине, а Экселенц, огромный, сгорбленный, с пистолетом в отставленной руке, мелкими шажками осторожно приближался к нему, а с другой стороны, придерживаясь за край стола обеими руками, к Абалкину приближалась Глумова.

У Глумовой было неподвижное, совсем равнодушное лицо, а глаза её были страшно и неестественно скошены к переносице.

Остро, кисло, противоестественно воняло пороховой гарью. И стояла тишина.

Лев Абалкин был ещё жив. Пальцы его правой руки бессильно и упрямо скребли по полу, словно пытались дотянуться до лежащего в сантиметре от них серого диска детонатора. Со знаком в виде то ли стилизованной буквы "ж", то ли японского иероглифа "сандзю".

Я шагнул к Абалкину и опустился возле него на корточки (Экселенц каркнул мне что-то предостерегающее). Абалкин стеклянными глазами смотрел в потолок. Лицо его было покрыто давешними серыми пятнами, рот окровавлен. Я потрогал его за плечо. Окровавленный рот шевельнулся, и он проговорил:

— Стояли звери около двери...

— Лёва...

— Стояли звери около двери. Стояли звери...

И тогда Майя Тойвовна Глумова закричала.

Конец игры

КОНЦОВКА ИГРЫ НОМЕР 1 (из 15)

Вы сделали свой выбор и пришли к концу игры. Сделайте другой выбор — и результат будет иным.

Как я и ожидал, в папке не было ничего, кроме бумаги. Двести семьдесят три пронумерованных листка разного цвета, разного качества, разного формата и разной степени сохранности. Я не имел дела с бумагой добрых два десятка лет, и первым моим побуждением было засунуть всю эту груду в транслятор.

Положить документы в транслятор

Продолжить работать с бумагой

Snow Tiger Game Studio

Синдром Сикорски

В 13.17 Экселенц вызвал меня к себе. Глаз он на меня не поднял — это означало высокую степень озабоченности и неудовольствия. Однако не моими делами, впрочем.

— Надо найти одного человека.

Он вдруг замолчал. Фыркнул. Можно было подумать, что ему не понравились собственные слова. То ли форма, то ли содержание. Экселенц обожает абсолютную точность формулировок.

— Кого именно?

— Лев Вячеславович Абалкин. Прогрессор. Отбыл позавчера на землю с полярной станции Саракша. На земле не зарегистрировался. Надо его найти.

Он снова замолчал и поднял на меня свои круглые, неестественно зелёные глаза. Он был в явном затруднении, и я понял, что дело серьёзное.

Прогрессор, не посчитавший нужным зарегистрироваться по возвращении на Землю, хотя и является нарушителем порядка, но заинтересовать своей особой самого Экселенца, конечно же, никак не может. А между тем Экселенц был в столь явном затруднении, что у меня появилось ощущение, будто он вот-вот откинется на спинку кресла, вздохнёт с каким-то даже облегчением и проворчит: "Ладно, извини. Я сам этим займусь". Такие случаи бывали. Редко, но бывали.

Далее

— Далее. Видимо, тебе придётся начать с его связей. Всё, что мы знаем о его связях, находится здесь. Не слишком много, но есть с чего начать. Возьми.

— Слушайте, Экселенц, почему в таком виде?

— Потому что в другом виде этих материалов нет. Кстати, кристаллокопирование не разрешаю. Других вопросов у тебя нет?

Разумеется, это не было приглашением задавать вопросы. Просто небольшая порция яда. На этом этапе вопросов было множество, и без предварительного ознакомления с папкой их не имело смысла задавать. Однако я всё же позволил себе два.

— Сроки?

— Пять суток. Не больше.

Ни за что не успеть, подумал я.

— Могу я быть уверен, что он — на Земле?

— Можешь.

Я встал, чтобы уйти, но он ещё не отпустил меня. Конечно же, он ясно видел, что я недоволен заданием, что задание представляется мне не только странным, но и, мягко выражаясь, нелепым. Однако по каким-то причинам он не мог сказать мне больше, чем уже сказал. И не хотел отпустить меня без того, чтобы сказать хоть что-нибудь.

— Помнишь, на планете по имени Саракш некто Сикорски по прозвищу Странник гонялся за шустрым молокососом по имени Мак... Так вот. Сикорски тогда не поспел. А мы с тобой должны поспеть. Потому что планета теперь называется не Саракш, а Земля. А Лев Абалкин — не молокосос.

— Загадками изволите говорить, шеф?

— Иди работай.

Рудольф Сикорски в дискуссии участия не принимал. Слушал он вполуха, а всё внимание своё сосредоточил на том, чтобы учесть каждого, кто хоть в малейшей степени оказывался причастным к развивающимся событиям. Список рос с угнетающей быстротой, но он понимал, что с этим пока ничего сделать нельзя, что так или иначе в этой странной и опасной истории обязательно окажется замешано много людей.

Вечером 3 января на заключительном заседании, когда были подведены итоги и стихийно образовавшиеся подкомиссии были оформлены организационно, он потребовал слова и объявил примерно следующее:"Мы проделали здесь неплохую работу и подготовились более или менее к возможному развитию событий — насколько это возможно при нашем нынешнем уровне информированности и в той, прямо скажем, бездарной ситуации, в которой мы оказались помимо своей воли и по воле Странников. Мы договорились не совершать необратимых поступков — в этом, собственно, суть всех наших решений! Но! Как руководитель КОМКОНа-2, организации, ответственной за безопасность земной цивилизации в целом, я предлагаю вам ряд требований, которые вам надлежит неукоснительно выполнять в нашей деятельности впредь.

Первое. Все работы, хотя бы мало-мальски связанные с этой историей, должны быть объявлены закрытыми. Сведения о них не подлежат разглашению ни при каких обстоятельствах. Основание: всем хорошо известный Закон о тайне личности.

Второе. Ни один из "подкидышей" не должен быть посвящён в обстоятельства своего появления на свет. Основание: тот же закон.

Третье. "Подкидыши" немедленно по появлению на свет должны быть разделены, а в дальнейшем надлежит принять меры к тому, чтобы они не только ничего не знали друг о друге, но и не встречались бы друг с другом. Основание: достаточно элементарные соображения, которые я не намерен здесь приводить.

Четвертое. Все они должны получить в дальнейшем внеземные специальности, с тем чтобы сами обстоятельства их жизни и работы естественным образом затрудняли бы им возвращение на Землю даже на короткие сроки. Основание: та же элементарная логика. Мы вынуждены пока идти на поводу у Странников, но должны делать всё возможное, чтобы в дальнейшем (и чем скорее, тем лучше) с проторенной для нас дороги свернуть".

Как и следовало ожидать, «Четыре требования Сикорски» вызвали взрыв недоброжелательства. Участники совещания, как и все нормальные люди, терпеть не могли каких бы то ни было тайн, закрытых тем, умалчиваний,

да и вообще КОМКОНа-2.

Рудольф Сикорски в дискуссии участия не принимал. Слушал он вполуха, а всё внимание свое сосредоточил на том, чтобы учесть каждого, кто хоть в малейшей степени оказывался причастным к развивающимся событиям. Список рос с угнетающей быстротой, но он понимал, что с этим пока ничего сделать нельзя, что так или иначе в этой странной и опасной истории обязательно окажется замешано много людей.

Вечером 3 января на заключительном заседании, когда были подведены итоги и стихийно образовавшиеся подкомиссии были оформлены организационно, он потребовал слова и объявил примерно следующее:"Мы проделали здесь неплохую работу и подготовились более или менее к возможному развитию событий — насколько это возможно при нашем нынешнем уровне информированности и в той, прямо скажем, бездарной ситуации, в которой мы оказались помимо своей воли и по воле Странников. Мы договорились не совершать необратимых поступков — в этом, собственно, суть всех наших решений! Но! Как руководитель КОМКОНа-2, организации, ответственной за безопасность земной цивилизации в целом, я предлагаю вам ряд требований, которые вам надлежит неукоснительно выполнять в нашей деятельности впредь.

Первое. Все работы, хотя бы мало-мальски связанные с этой историей, должны быть объявлены закрытыми. Сведения о них не подлежат разглашению ни при каких обстоятельствах. Основание: всем хорошо известный Закон о тайне личности.

Второе. Ни один из "подкидышей" не должен быть посвящён в обстоятельства своего появления на свет. Основание: тот же закон.

Третье. "Подкидыши" немедленно по появлению на свет должны быть разделены, а в дальнейшем надлежит принять меры к тому, чтобы они не только ничего не знали друг о друге, но и не встречались бы друг с другом. Основание: достаточно элементарные соображения, которые я не намерен здесь приводить.

Четвертое. Все они должны получить в дальнейшем внеземные специальности, с тем чтобы сами обстоятельства их жизни и работы естественным образом затрудняли бы им возвращение на Землю даже на короткие сроки. Основание: та же элементарная логика. Мы вынуждены пока идти на поводу у Странников, но должны делать всё возможное, чтобы в дальнейшем (и чем скорее, тем лучше) с проторенной для нас дороги свернуть".

Как и следовало ожидать, "Четыре требования Сикорски" вызвали взрыв недоброжелательства. Участники совещания, как и все нормальные люди, терпеть не могли каких бы то ни было тайн, закрытых тем, умалчиваний,

да и вообще КОМКОНа-2.

Когда я вошёл, Экселенц сидел перед включённым головизором. Он молча кивнул на стул рядом.

На экране была сцена, где находились Абалкин, ещё один незнакомый мне высокий худощавый седой человек (перед ним стояла табличка "Марк Ван Блерком", но имя мне ничего не говорило) и фигуристая шатенка — явно ведущая эту пресс-конференцию. Собственно, большую часть времени говорила именно она. Периодически камера показывала также зал, битком набитый журналистами.

После разговора с Экселенцем я ожидал обвинений в смерти Глумовой — однако её имя и вовсе не упоминалось, а в качестве жертв КОМКОНа назывались Эдна Ласко (трогательное изображение лукаво улыбающейся школьницы, держащей на руках пушистого серого котёнка) и Томас Нильсон (сумрачного вида бородач, сидящий с гитарой у костра на фоне поросших мхом скал). Далее речь зашла о том, сколько судеб было искалечено в угоду секретности (названные цифры удивили, признаться, и меня, не говоря уже о репортёрах). А после того как шатенка произнесла: "Сейчас слово предоставляется нашему эксперту, Айзеку Бромбергу..." и протянула руку, чтобы включить голоизображение на сцене, Экселенц с силой ткнул пальцем в чёрную кнопку на панели. Экран пискнул и погас.

Шеф наконец обернулся.

— Кто эти люди? — спросил я. — Если о них рассказывают по всей Галактике, может быть, и мне можно узнать?

— Можно, можно, — зло сказал Экселенц. — Уже многое можно, раз всё так обернулось.

Он тяжело поднялся, не глядя на меня, и пошёл заваривать кофе. Вернулся, неторопливо расставил чашечки, аккуратно разлил кофе и уселся на место.

Я терпеливо ждал...

Совещание немедленно раскололось на две фракции — оптимистов и пессимистов. Точка зрения оптимистов представлялась, разумеется, гораздо более правдоподобной. Действительно, трудно и даже, пожалуй, невозможно было представить себе сверхцивилизацию, способную не то чтобы на грубую агрессию, но хотя бы даже на сколько-нибудь бестактное экспериментирование с младшими братьями по разуму. В рамках всех существующих представлений о закономерностях развития разума точка зрения пессимистов выглядела, мягко выражаясь, надуманной и архаичной.

Но, с другой стороны, всегда оставался шанс, пусть даже ничтожный, на какой-то просчёт. Могли ошибаться её интерпретаторы. И главное, могли ошибиться сами Странники. Последствия такого рода ошибок для судеб земного человечества не поддавались ни учёту, ни контролю.

Именно тогда воображению Рудольфа Сикорски впервые представился апокалиптический образ существа, которое ни анатомически, ни физиологически не отличается от человека, более того, ничем не отличается от человека психически — ни логикой, ни чувствами, ни мироощущением, — живёт и работает в самой толще человечества, несёт в себе неведомую грозную программу, и страшнее всего то, что оно само ничего не знает об этой программе и ничего не узнает о ней даже в тот неопределимый момент, когда программа эта включится наконец, взорвёт в нём землянина и поведёт его... Куда? К какой цели? И уже тогда Рудольфу Сикорски стало безнадёжно ясно, что никто — и в первую очередь он, Рудольф Сикорски, — не имеет права успокаивать себя ссылкой на ничтожную вероятность и фантастичность такого предположения.

В самый разгар совещания Геннадию Комову передали очередную шифровку от Фокина. Он прочитал ее, изменился в лице и надтреснутым голосом объявил: «Плохо дело — Фокин и Ван Блерком сообщают, что все тринадцать яйцеклеток совершили первое деление».

Это был скверный Новый год для всех посвящённых. С раннего утра 1 января и до вечера 3 января нового 38-го года шло практически непрерывное заседание спонтанно образовавшейся Комиссии по инкубатору. Саркофаг теперь называли инкубатором, и обсуждался по сути дела всего один вопрос: как, учитывая все обстоятельства, организовать судьбу тринадцати будущих новых граждан планеты Земля.

Вопрос об уничтожении инкубатора больше не поднимался, хотя все члены комиссии, в том числе и те, кто изначально ратовал за инициацию яйцеклеток, чувствовали себя не в своей тарелке. Их не покидала смутная тревога, им казалось, что 31 декабря они в каком-то смысле утратили самостоятельность и теперь вынуждены следовать плану, навязанному им извне. Впрочем, обсуждение носило вполне конструктивный характер.

Уже в эти дни были в общих чертах сформулированы принципы режима воспитания будущих новорождённых, намечены их няни, наблюдающие врачи, учителя, возможные наставники, а также основные направления антропологических, физиологических и психологических исследований.

Были назначены и немедленно направлены в группу Фокина специалисты по ксенотехнологии вообще и по ксенотехнике Странников в частности — на предмет самого тщательного изучения саркофага-инкубатора, для предупреждения «неловких действий», а главным образом — в надежде, что удастся обнаружить какие-то детали этой машины, которые впоследствии помогут уточнить и конкретизировать программу предстоящей работы с "подкидышами". Были даже разработаны различные варианты организации общественного мнения

на случай реализации каждой из высказанных гипотез о целях Странников.

Совещание немедленно раскололось на две фракции — оптимистов и пессимистов. Точка зрения оптимистов представлялась, разумеется, гораздо более правдоподобной. Действительно, трудно и даже, пожалуй, невозможно было представить себе сверхцивилизацию, способную не то чтобы на грубую агрессию, но хотя бы даже на сколько-нибудь бестактное экспериментирование с младшими братьями по разуму. В рамках всех существующих представлений о закономерностях развития разума точка зрения пессимистов выглядела, мягко выражаясь, надуманной и архаичной.

Но, с другой стороны, всегда оставался шанс, пусть даже ничтожный, на какой-то просчёт. Могли ошибаться её интерпретаторы. И главное, могли ошибиться сами Странники. Последствия такого рода ошибок для судеб земного человечества не поддавались ни учёту, ни контролю.

Именно тогда воображению Рудольфа Сикорски впервые представился апокалиптический образ существа, которое ни анатомически, ни физиологически не отличается от человека, более того, ничем не отличается от человека психически — ни логикой, ни чувствами, ни мироощущением, — живёт и работает в самой толще человечества, несет в себе неведомую грозную программу, и страшнее всего то, что оно само ничего не знает об этой программе и ничего не узнает о ней даже в тот неопределимый момент, когда программа эта включится наконец, взорвёт в нём землянина и поведёт его... Куда? К какой цели? И уже тогда Рудольфу Сикорски стало безнадёжно ясно, что никто — и в первую очередь он, Рудольф Сикорски, — не имеет права успокаивать себя ссылкой на ничтожную вероятность и фантастичность такого предположения.

В самый разгар совещания Геннадию Комову передали очередную шифровку от Фокина. Он прочитал ее, изменился в лице и надтреснутым голосом объявил: "Плохо дело — Фокин и Ван Блерком сообщают, что все тринадцать яйцеклеток совершили первое деление".

Это был скверный Новый год для всех посвящённых. С раннего утра 1 января и до вечера 3 января нового 38-го года шло практически непрерывное заседание спонтанно образовавшейся Комиссии по инкубатору. Саркофаг теперь называли инкубатором, и обсуждался по сути дела всего один вопрос: как, учитывая все обстоятельства, организовать судьбу тринадцати будущих новых граждан планеты Земля.

Вопрос об уничтожении инкубатора больше не поднимался, хотя все члены комиссии, в том числе и те, кто изначально ратовал за инициацию яйцеклеток, чувствовали себя не в своей тарелке. Их не покидала смутная тревога, им казалось, что 31 декабря они в каком-то смысле утратили самостоятельность и теперь вынуждены следовать плану, навязанному им извне. Впрочем, обсуждение носило вполне конструктивный характер.

Уже в эти дни были в общих чертах сформулированы принципы режима воспитания будущих новорождённых, намечены их няни, наблюдающие врачи, учителя, возможные наставники, а также основные направления антропологических, физиологических и психологических исследований.

Были назначены и немедленно направлены в группу Фокина специалисты по ксенотехнологии вообще и по ксенотехнике Странников в частности — на предмет самого тщательного изучения саркофага-инкубатора, для предупреждения "неловких действий", а главным образом — в надежде, что удастся обнаружить какие-то детали этой машины, которые впоследствии помогут уточнить и конкретизировать программу предстоящей работы с "подкидышами". Были даже разработаны различные варианты организации общественного мнения

на случай реализации каждой из высказанных гипотез о целях Странников.

Происходившее дальше я помню, как дурной сон. Я вскочил в какой-то припаркованный глайдер, летел, нарушая все правила и превышая все скоростные нормативы, а потом бежал из зала в зал, из коридора в коридор, лавируя между стендами и витринами, среди статуй и макетов, похожих на бессмысленные механизмы, среди механизмов и аппаратов, похожих на уродливые статуи, и ноги подо мной подкашивались, и я не боялся опоздать, потому что был уверен, что обязательно опоздаю.

Уже опоздал.

Уже.

Треснул выстрел. Негромкий сухой выстрел из "герцога". Я споткнулся на ровном месте. Всё. Конец. Я побежал из последних сил.

Судя по одному выстрелу, я предполагал, что увижу смертельно раненого Льва. Но я ошибся.

То, что я увидел, было намного хуже.

На полу мастерской лежала Майя Тойвовна. Под её синей блузкой медленно расплывалось багровое пятно. Рядом на полу сидел Абалкин и гладил Глумову по волосам. Кажется, она была ещё жива.

А немного в стороне, прислонившись спиной к вычурной инопланетной колонне, очень тихо умирал Экселенц. Бледное лицо его осунулось и приобрело пергаментный оттенок. Осколок сломанной ключицы вспорол сухую веснушчатую кожу и торчал под острым углом, почти не кровя. Розовая слюна капала из полуоткрытого старческого рта на валяющиеся тут же черепки.

Я рванулся к нему. Шеф с трудом приподнял веки, ещё попытался что-то сказать — но на еле слышный этот хрип и вовсе ушли последние силы.

Легенда КОМКОНа, член Мирового совета Земли, мой начальник и учитель, Рудольф Сикорски по прозвищу Экселенц был мёртв. Абсолютно бесповоротно. И в этой смерти я был виновен уж никак не меньше Абалкина.

Я обернулся.

Абалкин всё ещё сидел рядом с Глумовой, но уже просто смотрел на неё. А потом молча взял её тело на руки и понёс к выходу.

— Лев!.. — попробовал остановить его я.

Он не счёл нужным даже отозваться.

Словно в тумане, я подошёл к столу, по дороге зацепившись ногой о пистолет Экселенца.

Серый диск детонатора со знаком в виде то ли стилизованной буквы "ж", то ли японского иероглифа "сандзю" лежал рядом с другими своими собратьями, в аккуратном футляре ярко-янтарного цвета.

Никем не потревоженный.

Уже никому не нужный.

Конец игры

КОНЦОВКА ИГРЫ НОМЕР 10 (из 15)

Вы сделали свой выбор и пришли к концу игры. Сделайте другой выбор — и результат будет иным.

Помощь по игре

Об авторах

Помощь по игре "Синдром Сикорски"

Интерфейс игры очень прост в использовании. Вы читаете текст на экране, в ключевые моменты принимаете решения за главного персонажа, Максима Каммерера. Некоторые выборы могут оказаться судьбоносными. Кстати, важно не только то, что Максим делает в течение этих четырех дней, но и в каком порядке, в какой день и в какое время, - ведь параллельно живут своей жизнью и активно действуют остальные персонажи истории.

Поскольку ваши решения могут привести к очень разным результатам (в игре 15 концовок), мы рекомендуем регулярно сохранять игру, особенно на ключевых этапах, чтобы не читать один и тот же текст много раз подряд.

Сохранение игры

Чтобы сохранить игру:

1. Нажимаете на колёсико в правом верхнем углу экрана:

2. В меню нажимаете на строку "Сохранить"

3. Сохраняете игру в одном из шести предложенных слотов.

Загрузка игры

Загрузить сохранённую игру вы можете, нажав на строку "Загрузить" в этом же меню.

Там же вы можете отключить анимацию и изменить размер текста.

Об авторах игры

Игра разработана студией "Snow Tiger Game Studios"

Автор сценария: Танда Луговская

Программирование: Станислав Быцунь

Идея и продюсирование: Евгений Золоторевский

Права на оригинальное произведение "Жук в муравейнике" принадлежат наследникам Аркадия и Бориса Стругацких.

Цитаты авторского текста, используемые в игре, заимствованы исключительно в некоммерческих и образовательных целях.

Любой оригинальный текст, написанный нами для этой игры, распространяется по лицензии свободного распространения Creative Commons.

Ознакомиться с другими нашими проектами вы можете на сайте snowtigergames.com

Интерактивная книга-игра по мотивам произведения братьев Стругацких "Жук в муравейнике". Сделано на некоммерческой основе из любви и уважения к оригинальному произведению и его авторам.

Сюжет игры близок к событиям оригинального произведения, однако в ключевые моменты вы можете изменить ход истории и прийти к одной из 15-ти альтернативных концовок: спасти Льва Абалкина от трагической гибели, прибегнуть к помощи Леонида Андреевича Горбовского, встать на сторону Айзека Бромберга и даже занять пост Экселенца в КОМКОНе...